Маттиас Фрайзе (Геттинген)

 

Историография и событийность1

 

Никто, кажется, лучше не знает, что такое событие, чем историк. Не заключается ли его задача именно в реконструкции событий, которые состоялись в прошлом? Но в последние десятилетия отношение историографии к феномену события стало проблемным, если не прямо отрицательным. В своей статье я постараюсь обратить ваше внимание на причины отказа историков от исторической событийности и на роль, которую событийность все-таки играет в историографии.

Почему не только теоретики Нового историзма, но и сами историки со своими конкретными исследованиями отказались от исторической событийности? Это связано, как известно, с семиотическим поворотом в гуманитарных науках. Поскольку постижение самой реальности иллюзорно, поскольку мы находимся в коконе знаков, которые описывают явления мира, мы можем иметь представление только об этих знаках. Если же мы исследуем не реальность, а только дискурс о реальности, потому что в дискурсе скрывается вся человеческая действительность, тогда проблема достоверности информации о состоявшемся событии превращается в проблему доминантного дискурса, в котором о нем говорится или говорилось. Событием тогда является то, о чем говорится. Поскольку человеческая речь о чем-либо сама формирует свой объект, дискурс за него отвечает. Главным в историографии становится вопрос, кто авторитарно определяет историчность какого-то события: если дискурс историка – тогда историк является творцом исторической событийности, которую он внушает своим читателям. Если дискурс исторического деятеля – тогда деятель авторитарно определяет историчность события, тогда деятель внушает потомкам событийность своей деятельности, которая без этого «раздувания» совсем не была бы событийной. Современная историография не знает рассказываемого без рассказывания, она определяет деятельность историка как дискурс, который занимается другими дискурсами.

Ввиду такого положения, современные историки стараются отказаться от событийности, стремятся к максимальной редукции событийности своего материала. Ведь ни историку, ни историческому деятелю они не должны давать возможность доминировать в дискурсе, внушать всем другим свою интерпретацию истории. Поэтому, с точки зрения современной историографии, она должна быть бессобытийной. Поэтому историки избегают любой формы рассказывания истории и ограничиваются описанием разных исторических состояний.

Задача историка, как написал немецкий ученый Леопольд фон Ранке, реконструировать, «как это на самом деле было». Эти часто цитируемые и подвергаемые критике слова не только выражают «кредо» историзма XIX в. Они замечательны и тем, что слово «событие» в них не используется. Фон Ранке своей формулировкой как раз избегает термина событие. Реконструируется не то, что делалось, но то, что было. Таким образом, у фон Ранке остается открытым событийный статус этого прошлого. Прошлое вообще можно реконструировать в двух разных формах: реконструкции действий и состояний. Обе эти возможности нарратологам литературных текстов хорошо известны. В литературе, первый вариант формируется в собственно нарративных, т.е. событийных текстах, а второй – в описательных текстах. Поскольку согласно нарратологии Вольфа Шмида событийность является ключевым критерием нарративности,  описательные тексты – не нарративны [Шмид 2008, 18–21].

Но это не значит, что описательные тексты лишены той конструктивности, той авторитарности, которая возбудила подозрение современных теоретиков историографии. Описательные тексты, хотя они не нарративны в смысле событийности, не менее конструктивны, чем нарративные. Описание не ближе к якобы настоящим фактам, чем нарратив. Ограничение описательной формой не спасает историка от задачи контроля над формой и над смыслом в истории. Денарративизация, самоограничение описанием не редуцирует ответственность историка –  место его дискурсивной цепочки занимает набор элементов, которые описываются.

Современная историография разработала два способа исследования прошлого, которые как будто избегают вопроса о событийности. Первый способ – «микроистория», которая смотрит на микроскопические временные и пространственные отрезки из прошлого. Событийность микроскопического масштаба историк как бы не держит под контролем, она, как кажется, «преддискурсивна». Второй способ – «история снизу», согласно которой наблюдается повседневный быт обычных людей. Таким образом, избегается дискурсивный контроль со стороны «крупных деятелей» в истории. Но исчезает ли при этом событийность? Несомненно, микроисторическое событие «внизу», например, смерть единственной коровы бедного крестьянина, крайне релевантно для пострадавшего. Тем не менее, историческую релевантность, и значит событийность в крупном масштабе, оно приобретает, только если бедность (как последствие перенаселения или эксплаутации) или смерть (как результат засухи или болезни) имеет системный характер, потому что случайности статистически уравновешиваются. У другого крестьянина, например, в этот же момент рождаются коровы-близнецы. Каждому своя рубашка ближе к телу, и сумма отдельных судеб не формирует большую историю, еще не порождает историческую релевантность. Обусловить историческую событийность индивидуальным ее переживанием не является спасением ее независимости от дискурсов релевантности.

Перспективнее другое оправдание методов «истории снизу» и микроистории. Историки применяют их и для того, чтобы добраться до подсознательной основы исторического. Она, по нашим современным представлениям, формирует по большей части нашу идентичность, но заслоняется временными дискурсами. Французский историк Жорж Дюби [Duby 1980] описал парадоксальное положение современной историографии между событийным и потому доступным, но неинтересным современному историку дискурсом – и бессобытийным и потому недоступным, но востребованным для историка бытом народа. Дюби старается разрешить этот парадокс сравнением роли события для историка с камнем, брошенным в воду: событие, согласно Жоржу Дюби, «поднимает со дня истории ценную тину быта и случайностей».

Добраться до народного подсознания можно, как показал хорватский теоретик литературы и истории Владимир Бити в статье о проблемах современной историографии [Biti 1993], только путем интерпретации, и тогда мы снова оказываемся зависимыми от деятельности историка, даже в большей степени, чем при нарративном способе создания событийности. Нарратив можно подрывать, деконструировать, ставить под вопрос. Интерпретацию историка, согласно которой событиями поднимается из моря истории житейская муть подсознательной жизни народа, которая в прямом виде недоступна, оспорить нельзя.

Кроме того, нельзя сказать, что такие настоящие события, как войны или заключение мира, никак не влияют на быт народа. Историк, который избегает всех форм большой событийности и ссылается только на подсознательную основу народного быта, вынужден предполагать бетонную опору народного быта перед большой историей, неизменную устойчивость жизни народа. Таким образом, представление современных историков о подсознательной несобытийной истории приближается к представлениям Льва Толстого о «море истории» в романе Война и мир. Прилив и отлив этого моря совершается не только помимо воли исторических деятелей. Жизнь и характер народов при этом также не меняются. Взволнованное историческое море после бури наполеонских войн улеглось в свои прежние берега, как мы читаем в начале эпилога Войны и мира. Но сам Толстой прекрасно понимал, что прилив и отлив массы солдат все-таки менял ментальную картину русского народа: из первоначального его замысла мы знаем, что отечественная война должна была стать предысторией декабристов. Такой предысторией она могла быть только при предпосылке, что война принесла изменения в ментальном плане: русские солдаты привезли из Парижа идею демократии. Помимо всей имплицитной полемики против рационализма Наполеона в романе на последних страницах первой части эпилога наблюдается зародыш такого нового мышления в дискуссии Пьера с Николаем о роли тугендбундов.

Вторая проблема современной не-событийной историографии заключается в том, что народная основа истории все-таки не является ни народной, ни основой истории: французский марксист-синдикалист Жорж Сорель не только придумал так называемое action directe (прямое действие) рабочих в борьбе за свои права. Он развивал также концепцию производства исторического мифа для народа, мифа совсем независимого от исторической действительности [Sorel 1990]. Такой миф в состоянии двигаться массами. Он порождает действие. В Войне и мире есть яркий пример такого мифа. В третьей части первой книги, в 10-ой главе, Николай Ростов «весь поглощен был чувством счастия, происходящего от близости государя». Это коллективное чувство толкает солдат в атаку. Толстой, однако, выработал до описания этого восторга два контрапункта: конкретный контрапункт грязного, гадкого (с точки зрения восторженного Николая) умирающего солдата и общий контрапункт – эта сцена восторга солдат предшествует их катастрофическому поражению при Аустерлице. Таким образом, с помощью перекличек, Толстой на уровне художественной конструкции «ломает» силу дискурса государя и государства.

Понятливым учеником Жоржа Сореля был, например, Бенито Муссолини. Фашизм Муссолини был нарочито выстроенным мифом для народных масс. Теория Сореля показывает, что ссылка на мифологическое «подсознание» не является альтернативой наррации. Как дискурс манипулирует сознанием, так и подсознание поддается манипуляции. Толстой на примере мифа о Наполеоне, который молодым офицером якобы героически взял мост при Арколе, старается подрывать историческую силу мифа. Наполеоновский миф в романе разоблачается, и таким образом подчеркивается ложность мечты князя Андрея о своем собственном подвиге, о своем Арколе. Но что тогда остается действенной силой в истории? Известно, что Толстой вместо незначительных личных устремлений индивидов предполагает анонимное массовое движение в смысле духа народа или духа истории.

Но если история существует не в дискурсах, она не пребывает и в каком-либо «духе истории». Если история не заключается в произволе субъекта, то она также не является слепым механизмом.

Она, я предполагаю, все-таки скрывается в событиях, но не в событиях, мифологически или дискурсивно порожденных историческими деятелями или историками, а в событии в совсем другом понимании, в событии встречи настоящего и прошлого времени, в событии встречи историка с историческим деятелем. Таким пониманием события можно будет реабилитировать термин событийности в сфере историографии.

Новый историзм прав в одном: без рассказывания ее – нет истории. Но какой уровень рассказывания при этом наиболее существенный – уровень выбора тематического материала, уровень временнóй линеаризации, уровень сюжетного монтажа или уровень языковой презентации? Каждый уровень, в принципе, приписывается деятельности автора, но у первых двух уровней еще существует связь с миром, в то время как два последние являются совсем автономной деятельностью автора. Материал в сюжетном монтаже и в презентации – весь в его власти, а для выбора и для линеаризации он каким-то образом зависит от встречной активности мира. Для акта выбора материал должен показаться. Слепой не может выбирать визуальные детали. Для акта линеаризации нужен исторический горизонт времени. Не имеющий памяти не владеет временнóй линеаризацией. Что из этой принципиальной разницы следует для историографии? Прежде всего то, что к каждому из четырех типов нарративной деятельности можно относить одну форму событийности. Линеаризация порождает консекутивность, а акт выбора обосновывает релевантность. Эти два вида деятельности находятся в центре внимания историографии, если она вообще допускает событийность. Они – ведущие для историка критерии событийности.

Кажется, что историк с помощью этих двух типов деятельности приписывает истории ее событийность. Через акт линеаризации ему подвластна консекутивность, а через акт выбора – релевантность исторических событий. Но у исторического деятеля, т.е. у осуществляющего контроль над дискурсом, есть также формообразующая функция для исторического события. Ему подвластны событийные критерии непредсказуемости и результативности, которые находятся не под контролем историка. Таким образом, противостоит историку исторический деятель, он дает ему отпор. Без деятеля, без субъекта в событиях истории не было бы непредсказуемости, и без его деятельности, которая направлена на какой-либо результат, в истории не было бы результативности. Таким образом, нарративизация истории не дело одного историка. Историк ответственен за релевантность и консекутивность, деятель же – за непредсказуемость и результативность. Другие критерии событийности при этом для историографии неприменимы: ничего в истории в строгом смысле не повторяется, история всегда – реальна, все необратимо. Различия событийности в области истории можно найти только с помощью этих четырех критериев. Вопрос только в том, конкурирует или сотрудничает историк с историческим деятелем при установлении исторического события?

Непредсказуемость и результативность являются имманентными критериями истории, критериями точки зрения, характерной для прошлого. Релевантность и консекутивность, наоборот, формируются только тогда, когда историк или потомки уже в состоянии оценить значение определенного события и когда они могут реконструировать всю консекутивную цепь событий. Из массы примеров можно назвать объявление гласности Горбачевым или захват власти Лениным в октябре 1917 г. Гласность была непредсказуема – она нуждается в субъекте, в самом Горбачеве. В отличие от Горбачева, действия Ленина было крайне ориентированы на результат. Без Ленина не понятна результативность октябрьского захвата. Непредсказуемость и результативность – внутренние критерии исторической событийности, а релевантность и консекутивность – внешний ее признак. Этими последними критериями имплицитно оперирует историк, даже если он сознательно вообще не стремится к событийности.

На уровне дискурсов отношения историка и деятеля развиваются как соперничество за контроль, вопрос об инстанции, контролирующей историческую событийность, решается в борьбе между разными критериями событийности: между релевантностью/консекутивностью (историк) и непредсказуемостью/результативностью (деятель). Но возможен еще один уровень, на котором такая двусторонняя, двувременная форма события может состояться. Я бы назвал этот уровень, в отличии от дискурсивного, уровнем диалога. Этот диалог по-настоящему мифопорождающий, не в понимании Жоржа Сореля, но в смысле связанного с реальными событиями истории мифологического мышления.

Может быть, такой порождающий событие исторический миф возникает в воспоминании, в непосредственном столкновении прошлого и настоящего?

В последние годы немецкие историки старались за счет историографического рассказывания выдвигать на передний план воспоминание. Термин «культура воспоминаний» стал очень модным. Но кажется, что ссылка на воспоминание не спасает нас от задачи нарративизации истории. Во-первых, мы различаем две формы, намеренное и ненамеренное воспоминания. Намеренное воспоминание полностью подчинено нарративной деятельности вспоминающего субъекта, в то время как ненамеренное воспоминание подчиняется силе субъекта из прошлого, который «нападает» на того, кто вспоминает. Поэтому, в итоге, сводя историю к воспоминанию, мы не снимаем проблему двух равно существенных, двух взаимодополняющих источников ее событийности.

Но где же тогда возникает порождающий событие миф, миф, который оправдан историей и не противоречит требованиям научности и достоверности в историографии? Он является результатом диалога разных времен. Многократные указания на этимологию «со-бытия» не помогло нам понять, в чем состоит это «вместе», которое выражается приставкой «со-». Оно происходит в напряженном диалоге деятеля и историка, таком же диалоге, как описал его Бахтин в своей статье Автор и герой в эстетической деятельности [Бахтин 1979, 7–180]. Таким образом, исторический деятель не является лишь пассивным объектом историка. Он в состоянии вводить свои критерии событийности, у него как бы свой собственный голос в истории. Категория события, помимо тенденций в современной историографии, полезна и продуктивна, без нее не было бы встречи между прошлым и настоящим временами, потому что только через событие историк и исторический деятель – связаны. И если историк отвергает категорию деятеля, тогда ему придется предполагать наличие метафизических исторических сил, сил пассивных. Исторический деятель нужен историку как соперник в борьбе за определение событийности события. Но может ли быть историческая событийность чем-то большим, чем столкновение двух дискурсов? Может ли она быть и продуктом не конфликтного, но конвергентного, используя выражение Валерия Тюпы, диалога? Для этого нужна была бы общая смысловая основа. Такой основой, может быть, служит внутренняя связь между формами событийности, подвластными деятелю и историку. Только когда непредсказуемость проспективы сплавляется с релевантностью ретроспективы и результативность проспективы сочетается с консекутивностью ретроспективы, формируется настоящее историческое событие, и только тогда создается исторический миф. Горбачев без историка – не «Горбачев», Ленин без историка – не «Ленин». Но и историк без Горбачева и Ленина, т.е. без предоставления непредсказуемости и результативности – не историк.

 

Литература

Бахтин М.М.

1979 – Эстетика словесного творчества. М., 1979.

Шмид В.

2008 – Нарратология. М., 2008.

Biti V. 

1993 – Geschichte als Literatur – Literatur als Geschichte // Österreichische Zeitschrift für Geschichtswissenschaft. 1993. № 4 / 3. S. 371–396.

Duby G.

1980 – Dialogues. Paris, 1980.

Sorel G. 

1990 – Réflexions sur la violence / Ed. avec bibliographie et index. Paris, 1990. 4 глава (1re éd. 1908).



© Freise, Matthias, 2011.

 

1 Доклад, прочитанный на международной конференции «Событийность в разных жанрах и медиа» (2010, Пушкинские горы).