О. В. Федунина (Москва)

Структура повествования и проблема точек зрения
в советской «милицейской» повести
(А. Адамов и П. Нилин) 1

 

Аннотация: В статье рассматриваются особенности повествовательной и субъектной структуры в советской «милицейской» повести. Выдвигается гипотеза, что «Дело “пестрых”» А. Адамова и «Испытательный срок» П. Нилина представляют две разные линии, которые наметились в советской криминальной литературе в период ранней «оттепели»: криминально-идеологическую и криминально-этическую.

Ключевые слова: повествование; субъектная структура; точка зрения; кругозор героя; криминальная литература; советская литература; «милицейская» повесть; жанр.

 

В центре нашего внимания будут некоторые особенности повествовательной и субъектной структуры в произведениях, которые по аналогии с западным полицейским романом принято называть «милицейской» литературой [Вулис 1978, 258; Мясников 2001; Разин 2000]. Невероятный всплеск ее популярности в Советском Союзе приходится на период «оттепели», т. е. на вторую половину 1950-х – 60-е гг. Обозначенные аспекты рассматриваются в их взаимосвязи, которая хорошо видна из определения субъектной организации произведения, данного Б. О. Корманом: «соотнесенность всех отрывков текста <…> с субъектами речи – теми, кому приписан текст (формально-субъектная организация), и субъектами сознания – теми, чье сознание выражено в тексте (содержательно-субъектная организация)» [Корман 1992, 120]. Избранный подход поможет увидеть, как отразился наметившийся в это время мировоззренческий перелом в такой не слишком «высокой» сфере, как советская криминальная литература.

Для анализа были выбраны повести А. Адамова «Дело “пестрых”» (1952–1956) и П. Нилина «Испытательный срок» (1955), хронологически относящиеся к самому началу «оттепели». Такое сопоставление представляется продуктивным, поскольку между названными произведениями есть много общего. Это и появление героя-«новичка», чье формирование как личности и профессионала составляет параллель к криминальной линии сюжета; и особая роль мотива испытания (что отчетливо видно из названия, данного П. Нилиным своей повести); и то, что в обоих случаях открыто обсуждается проблема происхождения социального зла в советском обществе. Однако при всем этом есть и существенные различия, которые проявляются, в частности, в специфике повествовательной и субъектной организации текстов.

Для всей криминальной литературы в целом, с определяющим ее противостоянием следователя и преступника, чрезвычайно важно, насколько в произведении представлены их позиции и оценки. В то же время, изображение событий с точки зрения главного героя-следователя – часто используемый прием, т. к. это позволяет автору держать читателя в постоянном напряжении, а читателю – «раскрывать» преступление постепенно, вместе с героем. По словам А. З. Вулиса, «солидарность рассказчика и сыщика в детективе достаточно стабильна. Особенно там, где сыщик находится на службе у общества и выполняет свой долг бескомпромиссно» [Вулис 1986, 117]. В повестях Адамова и Нилина появляется герой-«новичок», которому предстоит в процессе развития сюжета обрести некоторые профессиональные и человеческие качества, необходимые советскому следователю. Выбор такого типа героя, характерного для «молодежной прозы» 1950–60-х гг., связан с приемом остранения [Шкловский 1990, 62 сл.], «с использованием в структуре повествования особой точки зрения, которая заметно отличается от привычной, нормативной, с переходом к “непонимающему герою”» [Новикова 2009, 21–22]. В советской криминальной литературе более позднего периода мы встречаем еще один яркий пример такого рода: роман братьев Вайнеров «Эра милосердия», где все события показаны также с точки зрения рассказчика и новичка (но только в профессиональном плане, поскольку там герой изображается уже как сложившаяся личность), Шарапова. Таким образом, профессиональная и частная жизнь сотрудников милиции представляется в пределах кругозора лица, изначально не знакомого с ее «тайнами», за счет чего и разрушается автоматизм восприятия (по В. Шкловскому). В то же время, подобный герой по степени осведомленности о работе милиции и деталях расследуемого дела максимально приближен к столь же «неопытному» читателю, что позволяет этому последнему чувствовать себя не просто наблюдателем, но участником событий.

В «Деле “пестрых”», на первый взгляд, мы встречаемся именно с таким принципом. И события, предшествующие поступлению Коршунова на службу в милицию, и сам ход расследования до определенного момента как будто изображаются без выхода за пределы кругозора героя. Новые «фигуранты» «дела пестрых» вводятся по мере того, как они становятся известными Коршунову и его коллегам. Более того, есть примеры наибольшего сближения позиций повествователя и героя, когда для передачи внутренней речи героя используется форма несобственно-прямой речи. <Как отмечает М. П. Тупичекова, «вообще гибкие формы несобственно-прямой и несобственно-авторской речи явились для литературы 60–70-х годов наиболее продуктивными стилевыми структурами и в какой-то мере взяли на себя функции сказа» [Тупичекова 1987]. Об особенностях и функциях сказа в литературе этого периода см. также, в частности: [Виноградов 2003], [Белая 1983, 60–93], [Кукуева 2008, 111]>.

В основном появление несобственно-прямой речи в повести Адамова связано с размышлениями героя о его профессиональной деятельности: «Сергей лихорадочно обдумывал, как ему поступить. Тита нельзя упустить, его надо сейчас же брать. Вот только как и где? Довести до первого милиционера? Опасно» и т. д. [Адамов 1958, 115]. <Далее текст «Дела “пестрых”» с указанием страниц приводится по этому изданию>.

Однако обращение к такой речевой форме здесь не только «дает возможность подчеркнуть причастность автора к происходящим событиям и душевной реакции героя» [Белая 1983, 76], авторская задача, как представляется, несколько шире. Показателен фрагмент, где раскаяние героя после выговора начальства за проявленную личную инициативу и сорванную операцию передается с помощью несобственно-прямой речи, очевидно, переходящей в прямую (как бы в непосредственное обращение героя к самому себе): «Как мог он так забыться, он, солдат и разведчик, прошедший школу железной армейской дисциплины? Да, он забыл, на какую-то минуту забыл, что он и теперь на фронте, что продолжается борьба с врагом. <...> Нет тебе оправданья, лейтенант Коршунов, и нет прощенья» [121]. С точки зрения особенностей речевой структуры, здесь в некоторой степени «размывается граница между основным (автора, повествователя) и персонажным речевым слоем. Прямая речь теряет характерные для нее способы репрезентации и пунктуационно-графического оформления» [Покровская 2005, 218]. На содержательном же уровне демонстрируется сближение позиции героя с официальной, согласно которой он совершил не подвиг, а серьезный проступок. Это происходит в полном соответствии с тем, что В. И. Тюпа называет «авторитарной логикой соцреалистического менталитета», согласно которой «именно самозабвение, а не самореализация служит наиболее эффективным средством приобщения к общему делу» [Тюпа 2009, 155].

Логическим завершением такого хода эволюции главного героя становится воплощенное в финальных размышлениях Коршунова окончательное смыкание его позиции с официальной, носителем которой является его наставник, начальник МУРа Силантьев. (О характерном для советской литературы мотиве инициации, которую проходит молодой герой, подробнее см.: [Кларк 2008]). Достаточно сравнить слова из программной «лекции» Силантьева с завершающими повесть размышлениями главного героя: «Нет большей радости, чем предупредить или раскрыть преступление, видеть, как счастливы или благодарны люди, которых ты спас или которым помог» [23]; «С особой остротой ощутил вдруг Сергей, как дорог ему покой родного города. И с оттенком невольной гордости за свой нелегкий боевой труд он подумал: “Да, вот что такое счастье!”» [318]. Примечательно, что эти размышления героя передаются в формах косвенной, а затем прямой речи. Тем самым повествователь занимает внешнюю по отношению к герою позицию, тогда как ранее такая дистанцированность порой уступала место максимальному сближению речи повествователя и Коршунова посредством использования несобственно-прямой речи.

Однако в повести это не единственный герой, внутренний мир которого показывается как бы «изнутри» с помощью этого приема. Так представлена и воображаемая биография главного антагониста, шпиона Пита, придуманная им самим. При этом совершенно очевидно пародируются штампы западной шпионской литературы (в том числе, и мемуарной): «У него нет родины, он свободен от прошлого, свободен от всех человеческих предрассудков и слабостей. Для него нет границ и виз, законов и идей, нет преград! Он всюду тайный хозяин – в любой стране среди любого народа. Он сам творец своей карьеры, своей славы, все в его руках. <...> И он будет знаменит, он, Пит, тоже напишет свою книгу. Он даст ей название трогательное и таинственное, захватывающее, но точное, вроде “Исповедь тайного агента” или “Пит снимает маску”. И он опишет в ней свою жизнь. О, она стоит того» [214–215]. Сочиняя свою «повесть о жестокой и победоносной борьбе одинокого, но сильного и отважного человека с темной, трусливой и жадной толпой» [215], Пит явно претендует на роль «сверхчеловека». Нужно отметить, что на его «шкале ценностей» на первом месте как раз стоит личная, индивидуальная инициатива, которую Коршунов, согласно «советской морали», должен подчинить коллективной.

Таким образом, речь повествователя сближается с внутренней речью то героя-следователя, то преступника. И в этом заключается существенное отличие данной разновидности криминальной литературы от классического детектива, где, по выражению Н. Д. Тамарченко, «автору и читателю необходимо отождествить героя-деятеля (т. е. в первую очередь – преступника) с его поступком. Но совсем не обязательно разбираться в его побуждениях и в специфике его восприятия событий» (Тамарченко 2008 a, 55). Кстати, именно изображение преступного мира «изнутри» вызывает нарекания у Н. Томана, по мнению которого А. Адамов «слишком много уделил места описанию преступного мира, и этим, вопреки собственному желанию, невольно романтизировал некоторые преступные персонажи», тогда как «в произведениях на уголовную тему главным героем должен быть оперативный работник нашей милиции, а не уголовный преступник, как это делают иногда некоторые авторы» (Томан 1960). <Благодарю Н. Н. Кириленко, обратившую внимание на существование другой редакции «Дела “пестрых”», где отсутствует сюжетная линия, связанная со шпионом Питом. Причины ее изъятия из текста – тема для отдельной работы. Можно высказать предположение, что это было связано именно с таким «неподобающим» способом изображения врага>.

Даже в той части повести А. Адамова, где, казалось бы, доминировала точка зрения Сергея Коршунова, то и дело происходит «выпадение» за пределы кругозора этого героя. К примеру, уже в начале 1 главы ретроспективно рассказывается о том, как отец Сергея готовился к его возвращению из армии. Такие перебивки то и дело встречаются в повести: от лица повествователя передается беседа милицейского начальства после ухода сотрудников (и Коршунова в том числе) с совещания и т. д. Однако они приобретают постоянный характер, когда герой вынужденно надевает на себя чужую личину, внедряясь в квартиру подозреваемого под видом подставного жильца. До того момента, как он снова становится собой, взгляд идет одновременно и изнутри, и снаружи – здесь целый ряд событий показывается с точки зрения преступников.

Единственные персонажи, чей внутренний мир никак не показывается «изнутри», – это милицейское начальство. Зато его позиция проявляется в многоречивости, изрядно тормозящей развитие криминального сюжета. При этом «лекция» начальника МУРа Силантьева о природе зла и преступлений в советском обществе частично передается в форме прямой речи, частично – от лица повествователя, причем этот переход осуществляется именно в тот момент, когда определяется «корень зла»: «Откуда же тогда берутся у нас преступники? Мне кажется, что очень часто все начинается с семьи.

И Силантьев, нахмурившись, пояснил свою мысль. Конечно, с семьи, если детей там плохо, неверно воспитывают» [21]. Таким образом, слова Силантьева как бы утрачивают субъективность, получают статус «истины в последней инстанции».

Несмотря на некоторую мозаичность и кажущееся отсутствие доминирующей точки зрения на события, цельная картина все же создается за счет того, что внутренний мир и героя-следователя, и преступника оказывается одинаково проницаемым для повествователя, наделенного «всеобъемлющим кругозором» [Тамарченко 2003, 750]. По такому же принципу все самостоятельные, казалось бы, сюжетные линии объединяются в рамках одного «дела пестрых».

В повести П. Нилина «Испытательный срок» все выглядит несколько иначе. Несмотря на то, что в самом начале стажеры описываются с внешней точки зрения, основным субъектом видения в повести является все же один из них, Егоров. При этом стилистически фрагменты, где субъектом речи вроде бы является повествователь, очень близки к «внутренней» речи героя (хотя бы обилием повторов). Эта особенность была отмечена Л. А. Колобаевой, но вопрос о связи со спецификой жанра исследовательницей не ставился: «Рассказ от автора, как обычно у П. Нилина, скрещен с внутренним голосом героя, его восприятием, стилем его речи. И в зависимости от того, какой герой становится центром действия в данный момент, меняется и стиль повествования…» [Колобаева 1969, 40–41]. Очевидно, мы имеем здесь дело с несобственно-авторским повествованием [Кожевникова 1971], когда «повествовательный  текст  <...> местами содержит лексические единицы, оценки, стилистическую окраску, которые характерны не для нарратора, а для персонажа (или для его социальной среды)» [Шмид 2003, 230]. Ср.: «Дежурный по городу, сидя за обшарпанным столом, часто взглядывает на стенные часы и записывает время в толстую тетрадь. <...> Он записывает течение времени. Спокойно записывает, потому что ему некуда спешить» [Нилин 1975, 218]. <Далее «Испытательный срок» цитируется по этому изданию, с указанием страниц>. «Зайцеву было бы куда лучше, если б Егоров испугался: пошел бы в губком комсомола и заявил, что тут у вас, мол, вышла ошибка – две путевки на одну должность. Пусть, мол, там в угрозыске остается Зайцев, а я хотел бы пойти на курсы счетоводов, как настаивает моя сестра Катя. <...> Конечно, Зайцев был бы доволен, если б Егоров именно так поступил. Но Егоров так не поступит. Ни за что не поступит» [219]. Во втором примере конструкция еще больше усложняется за счет того, что здесь передается мнение другого персонажа, Зайцева, но опосредованно, как это представляет себе Егоров. Таким образом, хотя главный герой в повести Нилина не является формально рассказчиком, его позиция как субъекта речи и носителя определенной точки зрения явно маркирована.

Однако это не означает, что не происходит вообще никакого выхода за пределы кругозора Егорова. Прежде всего, в самом начале первой главки Егоров, как и Зайцев, изображается явно с внешней точки зрения: «Впрочем, Егоров, как видно, и не стремился к опасным приключениям» [217; выделено мной. – О. Ф.]. «Видно», несомненно, стороннему наблюдателю, тем более что сразу вслед за этой фразой дается портрет героя.

Еще один важный эпизод – составление протокола на месте убийства аптекаря, когда Егоров падает в обморок при виде трупа. Здесь совершенно очевидно, что герой не может ни видеть со стороны, как его приводят в чувство, ни знать мыслей своего начальника Жура, которые передаются в форме несобственно-прямой речи: «Ах как растерялся, а затем обозлился Жур! Ведь не будешь объяснять любопытным <...> что это не работник уголовного розыска упал в обморок, а стажер – мальчишка, щенок, разиня!» [248–249].

Другой персонаж, чьи мысли представлены схожим способом, – Зайцев. Характерно, что это связано не с его отношением к работе, а с книжкой «с описанием японских способов борьбы, собранных, как было указано на обложке, господином Сигимицу, начальником тайной полиции, в помощь сыщикам, морякам и господам офицерам, желающим усовершенствовать свою мускулатуру» [217]: «Зайцеву не понравилось, что Жур так начисто отверг книгу господина Сигимицу. Зайцев почти обиделся. И не за господина Сигимицу, а за себя. Ведь книга эта теперь принадлежит Зайцеву» и т. д. [293]. Ничтожность повода при том, что это единственный случай, когда показываются «изнутри» мысли Зайцева, исчерпывающим образом характеризует его внутренний мир.

Так же симптоматично, что уже в самом начале повести представлены размышления Егорова о том, «откуда берутся несчастья? Откуда появляются воры, убийцы или вот такие женщины, как эта, что стоит сейчас у стола дежурного, в сбитой на затылок шляпке, и рыдает, и сморкается, и опять рыдает?» [238]. Вопрос о том, почему в советском обществе появляются преступники, так безапелляционно решенный в «Деле “пестрых”» Адамова, здесь, в сущности, лишь ставится. Характерно, что четкого ответа на него не дает и Жур, чей образ гораздо более «человечен», чем образ Силантьева: «Мы должны искать, где причина, что человек становится преступником. И эту причину наше государство должно начисто уничтожать...» [330].

Таким образом, определенная оппозиция в повести Нилина задается не только между нормальным и преступным мирами, как обычно в криминальной литературе, но и внутри нормального мира – в частности, между Егоровым и Зайцевым, которых автор подвергает «нравственному испытанию, выявляющему подлинную сущность каждого» [Кардин 1981, 590]. Подробно сюжетообразующая антитеза «Егоров – Зайцев» рассмотрена Л. А. Колобаевой [Колобаева 1969, 28–44]. М. К. Егорова отмечает, что Нилин показывает таким образом «два типа личности – жертвенный (Егоров) и эгоцентрический (Зайцев)» [Егорова 2003, 12]. Подобное смещение акцентов подчеркивается тем, что внутренний мир таких преступников, как Терентий Парфенов или дедушка Ожерельев, в повести не показывается. Зато до некоторой степени «изнутри» раскрываются причины, приведшие к убийству Афоню Соловьева, рассказ которого передается не в форме прямой речи, а повествователем, посредством чего их позиции как бы сближаются. В связи с этим ставится один из важнейших для повести вопрос о том, что следователь должен «согласовывать инструкцию со своим умом, со своей совестью, и сердцем» [321].

Нельзя не согласиться со словами Л. А. Колобаевой о том, что «умение анализировать для Жура – это не профессиональное искусство сыска, не пинкертоновская техника» [Колобаева 1969, 35]. Безусловно, герои проходят испытание даже не столько на профессионализм, сколько на человечность. Преступлению и приведшим к нему причинам здесь дается далеко не столь однозначная оценка, как в «Деле “пестрых”» Адамова. Этот вопрос, очевидно, гораздо важнее для автора, чем криминальная линия сюжета, которая так и не приходит к какому-то единому центру. Из нескольких «дел», о которых рассказывается в повести, связываются только убийства аптекаря и извозчика Шитикова, что вообще не характерно для «милицейской» повести. Именно в связи со словами Жура о том, что «нету книги, к сожалению, в которой было бы все указано, как делать и понимать» [292], т. е. нет никакого безусловного авторитета в оценке жизненных явлений, повествователь наиболее открыто проявляет свою позицию: «И Егоров <...> внимательно и даже с удивлением слушал Жура, как все мы слушали в детстве, в юности разных удививших нас людей, встретившихся нам на разных жизненных перепутьях.

И, не подозревая об этом впоследствии, мы легко усваивали и усваиваем многое из характеров этих людей, прошедших мимо нас, ушедших навсегда, но продолжающих существовать и действовать не столько в нашей памяти, сколько в наших поступках и в наших душевных движениях» [292]. Появляющееся «мы» как бы выводит все на общечеловеческий уровень, объединяя героев повести с читателем.

Подведем итоги. «Дело “пестрых”» и «Испытательный срок», очевидно, демонстрируют две разные тенденции, наметившиеся в советской криминальной литературе уже в начале «оттепели»: условно говоря, криминально-идеологическую и криминально-этическую. В повести Адамова, которая является ярким образцом первого типа, мы видим структуру, более близкую к соцреалистическому канону с его установкой на поглощение индивидуальности. Несмотря на то, что делается попытка показать психологию протагониста и антагониста «изнутри», в финале преступник, как положено, терпит полное поражение и исчезает со страниц повести, а герой-следователь сливается со своей социальной ролью и теряет всякую индивидуальность, в том числе речевую. Повествователь дистанцируется от него, занимая внешнюю позицию. В жанровом отношении повесть Адамова гораздо ближе, чем «Испытательный срок», к тому, что называют производственной прозой «из жизни милиции». Едва ли можно согласиться с мнением В. М. Разина, что «это книга за жизнь, а не о раскрытии преступлений, но так как люди, о которых повествуют авторы, в числе прочего занимаются еще и расследованием разного рода преступлений, то стоящий писатель вряд ли избегнет соблазна провести и эту линию, хотя не она является главным в милицейском романе» [Разин 2000]. Безусловно, в традиционной «милицейской» литературе криминальная линия является такой же важной составляющей сюжета, как любовная и «идеологическая». Проблема заключается в их соотношении.

Для П. Нилина не так важна криминальная составляющая сюжета, как этическая проблематика: не только разные «криминальные» линии почти никак не пересекаются (Л. А. Колобаева объясняет порядок изображения разных «дел» усложнением не профессионального, а нравственного испытания героев [Колобаева 1969, 35]), но и сам процесс расследования показывается очень мало. Соответственно, нет развернутого изображения внутреннего мира «настоящих» преступников. Герои «Испытательного срока» также задаются вопросом о причинах, по которым совершаются преступления, но однозначного решения, как в повести Адамова, не дается. Основное «идейное» противостояние разворачивается не столько между сотрудниками милиции и преступниками, что характерно для традиционной модели, представленной у Адамова, сколько внутри «обычного» мира. В сущности, такая расстановка акцентов уводит «Испытательный срок» от «милицейской» литературы к традициям повести как таковой с важным для нее испытанием героя на «человечность». (О преимущественном развитии именно повести в литературе 1960–1970-х гг. писала на материале «военной прозы» Г. А. Белая: [Белая 1983, 35]). Н. Д. Тамарченко выделяет ситуацию «испытания героя и поступок как результат этического выбора» в качестве одного из константных структурных признаков повести как жанра [Тамарченко 2008 b, 169]. Специфика жанра определяет у Нилина и большую устремленность к единому центру в структуре повествования. При несовпадении основных субъектов рассказывания (повествователь) и видения (герой, Егоров) их речь стилистически сближена.

Формирование двух выделенных линий на «оттепельном» этапе развития советской криминальной литературы показывает, что хотя и здесь наметилось переосмысление некоторых советских мировоззренческих штампов, никакого единовременного сдвига не было, ибо, как пишет В. И. Тюпа, «ментальный кризис не означает исчезновения прежней ментальности. Это переходное состояние предполагает лишь утрату культурообразующей доминанты...» [Тюпа 2008, 18].

 

Литература

Адамов А. Г.

1958 – Дело «пестрых». М., 1958.

Белая Г. А.

1983 – Художественный мир современной прозы. М., 1983.

Виноградов В. В.

2003 – Язык Зощенки (Заметки и лексике) // Виноградов В. В. Избранные труды. Язык и стиль русских писателей. От Гоголя до Ахматовой / Отв. ред. А. П. Чудаков. М., 2003. С. 264–281.

Вулис А. З.

1978 – Поэтика детектива // Новый мир. 1978. № 1. С. 244–258.

1986 – В мире приключений. Поэтика жанра. М., 1986.

Егорова М. К.

2003 – Рассказы и повести П. Ф. Нилина (проблематика и поэтика): Автореф. дис. … канд. филол. наук. Тверь, 2003.

Кардин В.

1981 – Автор и герой в час испытаний // Нилин П. Знакомство с Тишковым: Повести. М., 1981. С. 569–590.

Кларк К.

2008 – Анализ условного советского романа. Основополагающая фабула // Кафедральная библиотека. Кафедра новейшей русской литературы. [СПб.], 2008. URL: http://novruslit.ru/library/?p=18 (дата обращения 11.12.2009).

Кожевникова Н. А.

1971 – О типах повествования в советской прозе // Вопросы языка современной русской художественной литературы. М., 1971. С. 97–163.

Колобаева Л. А.

1969 – Павел Нилин: Очерк творчества. М., 1969.

Корман Б. О.

1992 – О целостности литературного произведения // Корман Б. О. Избранные труды по теории и истории литературы. Ижевск, 1992.

Кукуева Г. В.

2008 – Рассказы В. М. Шукшина: лингвотипологическое исследование. Барнаул, 2008.

Мясников В.

2001 – Бульварный эпос // Новый мир. 2001. № 11. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2001/11/mias.html (дата обращения 11.12.2009).

Нилин П. Ф.

1975 – Испытательный срок // Нилин П. Ф. Знакомое лицо: Повести, рассказы. М., 1975. С. 217–357.

Новикова М. Л.

2009 – Остраннение как инвариант языковой образности и концепции теории повествования // Филологические науки. 2009. № 4. С. 17–28.

Покровская Е. А.

2005 – Чужая речь и диалог в потоке сознания // Политическая лингвистика. 2005. № 16. С. 217–225.

Разин В. М.

2000 – В лабиринтах детектива: Очерки истории советской и российской детективной литературы ХХ века. [Саратов, 2000]. URL: http://www.pseudology.org/chtivo/Detectiv/index.htm (дата обращения 11.12.2009).

Тамарченко Н. Д.

2003 – Повествование // Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2003. Стлб. 750–751.

2008 a  – Детективная проза // Поэтика: Словарь актуальных терминов и понятий. М., 2008. С. 55–56.

2008 b – Повесть прозаическая // Поэтика: Словарь актуальных терминов и понятий. М., 2008. С. 169–170.

Томан Н.

1960 – Что такое детективная литература // О фантастике и приключениях. Вып. 5. Л., 1960. С. 277–284.

Электронная версия: Классический детектив: Поэтика жанра. URL: http://detective.gumer.info/text03.html#toman (дата обращения 11.12.2009).

Тупичекова М. П.

1987 – Сказ в прозе В. Шукшина и В. Белова // Вестник Московского университета. 1987. № 2. (Серия 9. Филология). URL: http://www.booksite.ru/belov/creature/5.htm (дата обращения 9.08.2012).

Тюпа В. И.

2008 – Кризис советской ментальности в 1960-е годы // Социокультурный феномен шестидесятых. М., 2008. С. 11–27.

2009 – Литература и ментальность. М., 2009.

Шкловский В. Б.

1990 – Искусство как прием [1919] // Шкловский В. Б. Гамбургский счет. М., 1990. С. 57–72.

Шмид В.

2003 – Нарратология. М., 2003.



© Федунина О. В., 2012.

1 Пользуюсь случаем поблагодарить профессора Вольфа Шмида за ценные советы и замечания, которые позволили существенно доработать эту статью.