В. Н. Сыров (Томск)

КАКИМ БЫТЬ ИСТОРИЧЕСКОМУ НАРРАТИВУ

 

Аннотация: В статье предпринят анализ перспектив и определение исследовательского потенциала исторической наррации. Показано, что сообщество историков до сих пор воспринимает создание исторических текстов как вербализацию нерассказанных историй. Такой тип наррации можно назвать традиционными нарративами. Демонстрируется, что такой подход определяет исторические нарративы лишь как возможный объект изучения, но не как необходимый тип дискурса. Утверждается, что современный исторический нарратив должен конституироваться не временной рамкой и использованием современных литературных форм, а постановкой проблемы (завязка), выдвижением гипотезы (интрига и кульминация) и экспликацией аргументации (развязка).

Ключевые слова: нарратив; традиционный нарратив; современный нарратив; историческое письмо; автор; нарратор; читатель.

 

Такая постановка вопроса не подразумевает, конечно, жесткой нормативности и убеждения, что исторические исследования должны быть только такими и никакими иными. Дело в попытке наметить эвристичные формы исторического познания. К настоящему времени, как известно, их продолжают связывать с нарративным поворотом.

Тезис о нарративности истории уже стал расхожим. Сам термин прочно вошел в словарь не только философов истории или методологов, но и самих историков. Но вот перевернул ли он что-то в их работе? Если судить по контексту его употребления, то создается ощущение, что либо историки всегда писали нарративы, только само слово не использовали, либо нарративы отражают лишь традиционные формы представления истории, а весь поворот фактически свелся к возвращению к Геродоту. Поэтому, как справедливо отметил один из современных авторов, не удивительно, что нарративы в основном носили и носят характер биографический или политический, превращаясь, по сути, в саги о великих людях, возвышениях и падениях государств [Furet 2001, 269—270]. Естественно, что переход от истории событий к истории структур должен был бы поставить под сомнение универсальность нарративной формы истории, поскольку описание и объяснение последних не нуждается в соблюдении условий, традиционно связанных с нарративным форматом. Подобного рода скепсис возникает и по поводу соответствия нарративной формы процедурам обоснования, доказательства, аргументации, принятым в научном познании. Поэтому, как отметил, Х. Уайт, «изгнание «рассказа» из «истории» было первым шагом в превращении изучения истории в науку» [White 1987, 169].

С другой стороны, тот же Уайт подчеркивал, что поворот от хроники или анналов к нарративной форме изложения истории был обусловлен не столько прогрессом в развитии исторического письма, сколько потребностью придать моральный смысл описываемым событиям, который, в свою очередь, связывался с потребностью легитимации социально-политического порядка [White 1987, 14]. П. Рикёр весьма убедительно показал, что даже обращение к сущностям типа государства, класса, культуры, античности, Возрождения и т. д. не уничтожает возможности описывать их в терминах события или интриги, традиционно связываемых с нарративностью [Рикёр 1998, 223—263]. Рикёр, правда, называл их квази-событиями и квази-интригой, поскольку они выходят за границы пространства и времени жизни отдельных индивидов, но отмечал, что они сохраняют структурное сходство с событием и интригой. Так же, как известно, философам истории удалось сохранить связь нарративности и научности, показав, что процедура объяснения не обязательно должна отождествляться с номологической моделью. Достаточно вспомнить тезис А. Данто о том, что «повествование уже по своему характеру представляет собой некоторую форму объяснения» [Данто 2002, 194].

Данным экскурсом в недавнюю историю самой философии истории мы не стремимся ломиться в открытую дверь, еще раз доказывая положения, которым давно пора стать не предметом дискуссии, а инструментом в рутинной исследовательской работе. Вопрос в другом. Привнес ли провозглашенный нарративный поворот нечто новое в работу историков, и каким он должен быть, чтобы это сделать? Наш тезис состоит в утверждении, что нарративный формат исторического исследования может реализовать свою эвристичность, во-первых, только на пути последовательного преобразования из объекта изучения в тип дискурса, а, во-вторых, благодаря радикальному пересмотру структуры исторического нарратива.

Что касается первого, то наиболее категоричным было бы положение о нарративной природе исторического знания как такового. С этой точки зрения, историю следовало бы рассматривать как одну из форм наррации, а нарративизацию как единственный способ превращения прошлого в историю. Как отмечают современные авторы: «Прошлое существовало и будет существовать для нас как знание, переданное нам, в соответствии с базисными принципами нарративной формы» [Munslow 1997, 4]. Такой путь отвечал бы распространенному тезису о нарративном повороте в современной культуре и познании. Остается лишь проговорить, как его реализовать в свете возможных сомнений по поводу перспектив нарративизации тех или иных объектов исторического познания и сочетаемости этих объектов с нарративностью процедур объяснения и доказательности в целом?

Воспользуемся методом и терминологией Рикёра, а, в частности, его понятиями «процедуры опосредования» и «переходных объектов». В первую очередь к их числу следует отнести понятие «нарративности». Д. Принс определял его как «список свойств, характеризующих нарратив и отличающих его от ненарратива; формальные и контекстуальные черты, делающие повествование более или менее нарративным» [Prince 1987, 64]. Тогда, как отмечает В. Шмид, «тексты, называемые нарративными в структуралистском смысле слова, излагают, обладая на уровне изображаемого мира темпоральной структурой, некую историю. Понятие же истории подразумевает событие. …Событийность… предполагает (как минимальное условие) наличие изменения некоей исходной ситуации» [Шмид 2003, 13]. Соответственно, нарративность будет проявляться в степени присутствия или насыщенности той или иной текстуальной продукции нарративными признаками, такими как наличие начала-середины-финала, персонажей, интриги, а также знаков рассказываемости в виде фигуры нарратора и т. д. В принципе, эти черты можно обнаружить даже в статье, посвященной проблемам физики или математики, что, собственно говоря, дает возможность говорить именно о степени нарративизации и достичь тем самым компромисса между утверждениями об универсальности нарративного поворота и кажущейся ненарративностью тех или иных форм дискурса.

Такой путь позволяет применять нарративный подход к изучению самых разнообразных объектов. Применительно к историческому познанию он открыл бы возможность, вслед за Рикёром, в частности, интерпретировать те или иные объекты прошлого как «события», «персонажи» и «интригу». Здесь позволим себе быть более радикальным и утверждать, что нет особой нужды сопровождать их приставкой «квази-», как делал сам Рикёр. Тогда, если не отождествлять номиналистский подход с реалистичностью, можно приписать эпохе Возрождения, к примеру, статус события; партии, государству или культуре — статус персонажа, а причинам кризиса античной культуры — статус интриги. Такое толкование аналогично тезису Данто о так называемых «социальных индивидах». «…Их можно охарактеризовать как такие индивиды, которые в качестве своих частей содержат отдельных людей. Примерами социальных индивидов могут служить общественные классы (“немецкая буржуазия в 1618 г.”), национальные группы (“баварцы”), религиозные организации (“протестантская церковь”), события крупного масштаба (“Тридцатилетняя война”), широкие социальные движения (“Контрреформация”) и т. д.» [Данто 2002, 244]. Поэтому подлинная проблема, как представляется, состоит не в том, возможен ли такой путь, а в том, насколько он эвристичен.

Следующий шаг вытекает из предшествующего. Для современной историографии достаточно шаблонным стал тезис об активной роли исследователя в осуществлении познавательного процесса. Как отмечают радикально настроенные авторы: «В той степени, в какой история является нарративной интерпретацией, построенной частично на основе социальных теорий или идеологических установок, которые историк изобретает для объяснения прошлого, история, в сущности, может быть определена как процесс изготовления вербализованной исторической интерпретации, монтируемый или производимый историком» [Munslow 1997, 5]. При таком подходе роль историка заключается не только в поиске и селекции эмпирического материала, но и в реализации процедуры, которую Уайт, как известно, назвал «осюжечиванием». Тогда определение начала истории, сущности интриги и ее финала будет задаваться не столько характером изучаемых объектов, сколько интенциями автора. Это позволяет, образно говоря, отделить форму от содержания и далее прикладывать ее к любому содержанию. Тем самым нарративный формат в принципе может быть подан как способ упаковки любого материала. Нетрудно заметить, что это путь к конструктивистской интерпретации исторического письма.

Пока речь идет лишь о возможности, которая к тому же порождает определенную проблему. Д. Карр вполне справедливо указал, что «краткий обзор наиболее значительных современных взглядов на нарратив демонстрирует не только то, что нарративная структура утверждается как черта художественных и исторических произведений, но также и то, что данная структура рассматривается как нечто, принадлежащее только им» [Carr 1991, 15]. Такой подход, продолжал он, неизбежно приводит к тому, что повествования становятся чуждыми тому миру, который авторы пытаются описать, в силу чуждости ему самой формы нарратива. Если это так, то, как подчеркивал Карр, нарративное изображение реальности будет либо выполнять эскапистскую функцию, т. е. быть «бегством» от действительности, либо стремиться «навязать моральное видение мира в интересах господства и манипуляции» [Carr 1991, 15—16]. Решение проблемы, предложенное им, заключалось в том, чтобы нарративность рассматривать как свойство не только наших описаний, но и самой социально-исторической реальности.

Позиция Карра подталкивает также к определенным эпистемологическим выводам, в частности к возрождению представления об истории как отражении прошлого, что отводит автору функцию простой вербализации «нерассказанной истории». Каков возможный выход? Не вдаваясь в детали аргументации, отметим, что идеи Карра и конструктивистско-деконструктивистские представления о характере исторического письма вполне можно совместить, если предполагать, что смысл труда историка заключается не в воспроизводстве «нерассказанных» историй, а в переописании нарративов, которые можно с некоторой долей условности назвать «первичными». В чем суть такого переописания?

В этом, можно сказать, ключевом пункте наших рассуждений стоит опереться на мысль уже упомянутого Данто о специфике так называемых нарративных предложений, наличие которых в том или ином повествовании трактовалось им как минимальная характеристика исторического видения прошлого. По Данто, «наиболее общая их особенность состоит в том, что они содержат ссылку, по крайней мере, на два разделенных во времени события, хотя описывают только более раннее из этих событий» [Данто 2002, 139]. Тем самым согласно мысли американского философа описание прошлого только тогда становится историей (в частности, в отличие от хроники), когда подает прошедшие события в свете последующих событий. Иначе говоря, только тогда и только те объекты прошлого обретают статус исторических, когда они озаряются светом тех последствий, которые воспринимаются нами как значимые. Очевидно, конечно, что такая значимость, в конечном счете, определяется только современностью и из современности.

Если эту идею принимать, то становятся понятными и оправданными идеи о конститутивной роли историка в создании исторического описания, о смысле переописания первичных нарративов, а также о функции интриги в построении исторических сюжетов. Понятно, что прошлое, как и социальная реальность в целом, не хаотично, а упорядочено. По этому поводу стоит вспомнить мысль Г. Гегеля, что в истории мы имеем дело «с народами, которые знали, что они собою представляли и чего они желали» [Гегель 1993, 58]. Это означает, что социальную реальность мы можем и даже должны мыслить не иначе как конституированную целями и мотивами ее творцов, а наследников идентифицировать согласно формуле «мы — те, кто созданы теми-то и тогда-то и призваны продолжать (сохранять, развивать и т. д.) дело отцов». С некоторой долей категоричности можно утверждать, что данная формула выражает принцип организации вышеупомянутых первичных нарративов.

Тогда собственно историческое переописание можно рассматривать как результат смены авторской точки зрения. В чем ее суть? С позиции субъектов деятельности (или агентов, акторов), которая отражает их цели и мотивы, мы перемещаемся на позицию констатации непредвиденных ими последствий их действий. Тогда становится понятной и та базовая интрига, что конституирует именно исторические нарративы. Суть ее также может быть выражена формулой: «Планировали, реализовывали и ожидали одно, но получилось нечто иное». Можно сказать, что она воплощает собой всю глубину человеческого бытия как исторического. В принципе такая трактовка интриги соответствует критериям той событийности, что конституирует нарративность как таковую, а именно релевантности изменений, их непредсказуемости, консекутивности, необратимости и неповторяемости [Шмид 2003, 16—18]. Более того, она благоприятствует актуализации данных черт.

Выше уже отмечалось, что в истории темпоральная протяженность, связность и последовательность обусловливается, как правило, целесообразными действиями. Однако если бы все цели и желания реализовывались, конец истории был бы не за горами. Но, как мудро заметил Гегель: «Всемирная история не есть арена счастья. Периоды счастья являются в ней пустыми листами, потому что они являются периодами гармонии, отсутствия противоположности» [Гегель 1993, 79]. Правда, дело здесь не в морали, а в онтологии. Историчность конституируется не ошибочными целями и мотивами субъектов действий, а единством деятельности и конечности (ограниченности) как сущностными характеристиками человеческого бытия. Соответственно и результативность как необходимое условие нарративного события [Шмид 2003, 15] обусловливается не достижением цели, поставленной субъектом действия, а осознанием и фиксацией значимости произведенного им последствия. Здесь же коренятся истоки как нарративизации, так и перевода ее в пространство дискурса. Если это так, то стоит принять тезисы конструктивистов о том, что именно историк (а не персонаж) превращает прошлое в историю.

На этом пути встает следующая проблема. Еще У. Гэлли заметил, что даже если согласиться с идеей нарративности как сущности истории, то остается открытым вопрос о том, какую роль играют такие аспекты работы историка, как дискуссии, анализ, процедуры объяснения [Gallie 1964, 65]. Ведь они отнюдь не нарративны, по крайней мере, на первый взгляд. К этому можно добавить, что историки пишут на разные темы, и повествования о несовпадении интенций исторических персонажей и полученных результатов отнюдь не доминируют в их реальной практике. Как же тогда соотнести тезис о нарративной природе истории и реальную историческую практику?

Дело, конечно, не в том, чтобы призвать историков писать только на соответствующие темы. Нарративность, прежде всего, следует рассматривать как универсальный контекст исторической работы, как основание для формулировки принципов, критериев, показателей отличия исторического познания от других форм интеллектуальной и культурной деятельности. Поэтому нарративность должна подразумеваться, но не обязательно эксплицитно выражаться в конкретной работе. Применительно к реальной практике ее следует рассматривать как сверхзадачу, которой любой историк должен руководствоваться. Иначе говоря, каждый отдельный продукт в идеале должен быть проникнут пониманием того, какой вклад он должен внести в историзацию нашего понимания прошлого. Так, если, читая повествование об устройстве и функционировании античного полиса, мы начинаем осознавать, где лежат истоки его неизбежного краха или трансформации в другие формы, сверхзадача выполнена.

Вообще-то к настоящему времени все эти рассуждения должны были бы представлять собой ту самую лестницу, которую после соответствующего применения можно было бы смело отбросить. Однако и по сей день остается ощущение, что ей даже и не пользовались, а все рассуждения современных философов истории по поводу соотношения описания и объяснения, фактуального и фиктивного и т. д. в нарративе свелись к тому, чтобы просто обосновать право историков заниматься тем, чем они и так занимались. В итоге мы возвращаемся к тому, с чего начали. Если наличная продукция историков и может именоваться нарративной, что в ней отражает достижения нарратологии?

Рискнем утверждать, что основной недостаток наличной исторической продукции даже в трудах ее лучших представителей, состоит не столько в исповедуемых идейных установках, сколько в сохраняющемся формате «упаковки» изучаемого материала. Формат этот передается, так сказать, по традиции, в частности через требования, предъявляемые сообществом к написанию квалификационных сочинений всякого рода и уровня (от дипломных работ до докторских диссертаций). То, что получается на выходе, можно назвать нарративом классического типа, если данный продукт вообще сохраняет черты нарративности. Далее удобства ради будем употреблять для его обозначения термин «повествовательный (или традиционный) нарратив», а в качестве альтернативы противопоставлять ему тип исторического письма, который можно назвать «нарративом современным (исследовательским)».

Сформулируем исходный тезис, характеризующий сущность повествовательного нарратива. Не будет далеким от истины утверждение, что принципом его организации является тема, а не проблема. Что это означает? В данном контексте под темой будет пониматься не столько один из путей членения текста на структурные элементы, сколько способ подачи, да и организации, излагаемого материала. Можно сказать, что организовывать текст тематически значит подавать его в виде совокупности и последовательности утверждений или положений, которые представляются само собой разумеющимися и скорее предполагают их развертывание и иллюстрацию, а не дискутируемость и доказываемость. Писать на тему значит писать о чем-то или про что-то, подразумевая повествовательность, а не рассуждение, как стиль подачи материала и не ставя под сомнение актуальность или необходимость предмета письма. По сути, тематический подход предполагает, что те или иные вещи имели место, и осталось лишь вывести их на свет. Собственно уже в этом проявляется сохранение представления о том, что писать истории значит фактически воспроизводить какой-то отрезок прошлого. Потому тематически организованные тексты предстают своеобразными эксплицированными фрагментами нерассказанной истории, которая, кстати, в качестве контекста предполагается уже известной читателю.

Можно сказать, что такой путь фактически маскирует действительное происхождение цели повествования, поскольку автор, как правило, во введении отделывается ничего не значащим, хотя и многозначительным, тезисом о том, что тема анализа структуры античного полиса или идейной эволюции русской интеллигенции, к примеру, имеет большое значение. Фактически такой способ подачи материала объективно рассчитан лишь на узких специалистов, которые к тому же сами вынуждены помещать его в контекст и мысленно реконструировать проблематику, в частности хотя бы для того, чтобы понять насколько данное описание предпочтительнее, чем остальные на ту же тему.

Если бы автор начинал свою работу с демонстрации противоречивости или несовпадения позиций, сложившихся в исследовательской литературе по тому или иному вопросу, то смысл обращения к нему был бы понятен не только членам узкоспециализированного сообщества. Вернее сказать, вклад автора в обсуждение предметной области становился бы очевидным благодаря самой логике подачи материала. Конечно, во-первых, в ответ могут сказать, что наука — это удел людей компетентных. А во-вторых, указать на наличие предварительного историографического обзора, которому положено быть в любом историческом исследовании. Что касается первого контраргумента, то мы к нему еще вернемся. Что касается второго, то проблема в том, что тематический стиль организации текста объективно превращает его в простой пересказ сложившихся мнений по вопросу, организованный скорее хронологически, чем логически.

 Это означает, что взгляды предшественников излагаются не в порядке степени глубины, объема аргументации, альтернативности их позиций, а просто в хронологической последовательности появления их трудов. В идеале аналитический подход должен был бы являться принципом организации историографического материала и представлять собой не краткое введение в само повествование, а его составную и даже сюжетопорождающую часть. Иначе говоря, историографический обзор должен играть роль не столько экспозиции к сюжету, как это фактически бывает, сколько завязки в самом сюжете, поскольку он делал бы понятным, почему, что и как следует об этом писать. Тогда и авторские оценки предшественников приобрели бы вес и смысл, а не сводились бы к кратким резюме с оценочными суждениями типа «автор модернизировал данные свидетельств», «автор недооценил…», «автор сильно упростил…», которым мы вынуждены просто довериться. Но в результате при тематическом подходе историографический обзор в буквальном смысле сводится лишь к краткому введению и выглядит простым (по сути, избыточным) довеском к основной части, поскольку в дальнейшем автор к нему если и обращается, то лишь в качестве ссылки на авторитет и именно в сносках.

Нетрудно заметить, что тематический формат определяет как логику изложения, так и характер самих высказываний. Строго говоря, при таком подходе нет и не может быть логики, поскольку последовательность распределения материала фактически определяется либо хронологией, либо обычным здравым смыслом. К примеру, если автор пишет об эволюции какого-либо института, то ему представляется вполне логичным описать, что имело место в один период времени, а что — в другой, если пишет о структуре, то изложить набор элементов, ее составляющих. Проблема в том, что такой путь, по сути, представляет собой не соответствие требованию полноты описания, а лишь некритическое следование сложившимся стереотипам о том, что следует писать по данной теме. Писать на тему значит пытаться создать нарратив, «корректно сообщающий всякую мало-мальски ценную информацию, содержащуюся в архивах по тому или иному аспекту прошлого» [Анкерсмит 2003, 83]. Напротив, если бы историческое письмо строилось как обсуждение и решение проблемы, то это автоматически организовывало бы порядок изложения и отбор объема излагаемого по степени вклада в ее решение.

 В том, что касается характера высказываний, то стоит вспомнить мысль Р. Барта о том, что «исторический дискурс не знает отрицания» [Барт 2003, 435]. Это происходит потому, что свою работу историки продолжают строить не как дискуссию с оппонентами, а как изложение, так сказать, самой исторической действительности. Они по-прежнему описывают, а не рассуждают, повествуют, а не доказывают. Поэтому «подвергается радикальной цензуре акт высказывания (ощущение которого единственно и делает возможным негативное преобразование), происходит сдвиг всего дискурса к самому высказыванию и даже (в случае историка) к референту; взять на себя ответственность за высказывание некому» [Барт 2003, 435]. Иначе говоря, в типичном историческом тексте и по сей день отсутствуют маркеры акта высказывания типа «логично предположить», «по нашему (или моему) мнению, данные аргументы не убедительны, потому что…», «следовательно», «наша гипотеза подтверждается» и т. д. А если подобные моменты имеют место, то выглядят разрывом в плавном течении повествования. В итоге в осуществляемой автором последовательности изложения трудно различить, где собственно авторский вклад, а где повторение сделанного предшественниками, где информация, значимая для раскрытия вопроса, и чем можно пренебречь.

Все эти рассуждения позволяют перейти к нашей главной задаче, а именно к определению степени присутствия и необходимости нарративности в реальной исторической продукции. Нетрудно заметить, что манера письма, обозначенная нами как «тематический подход» или «повествовательный нарратив», превращает нарративность в нечто случайное и извне привнесенное в исторический текст. Таков вот парадокс. Дело в том, что при тематической организации нарративным будет только тот труд, тема которого фактически обусловлена хронологией, например, когда историк пишет о процессе, эволюции, динамике, становлении или изменении чего-либо. Понятно, что такая нарративность определяется лишь объектом, а не способом изложения. Стоит сместиться к изучению тем, которые не конституируются временной последовательностью, как присутствие в них нарративного формата окажется под вопросом.

То же самое касается интриги как конститутивного принципа нарратива. Пока историк описывает деяния и события, интрига может присутствовать в них, но опять-таки лишь в силу выбора объекта, а не формата, изложения, и лишь тогда, когда выбранная тема будет связана с описанием несовпадения целей исторических акторов и последствий их действий. Но о какой интриге можно говорить, когда объектом исследования становится устройство и эволюция римского рабовладельческого поместья, к примеру? Нарративными такие продукты можно будет назвать лишь постольку, поскольку любой автор свое повествование с чего-то должен начать и чем-то закончить.

Отдельный вопрос касается аспекта нарративности, связанного с пониманием ее как совокупности повествовательных инстанций или коммуникативных уровней. Позволим утверждение, что здесь сохраняет свою актуальность тезис Барта о радикальной цензуре акта высказывания, осуществляемой в исторических текстах. Иначе говоря, историки по-прежнему пишут так, чтобы их дискурс не содержал знаков, «отсылающих к отправителю историографического сообщения» [Барт 2003, 432]. Можно сказать, что автор, имплицитно будучи творцом, эксплицитно стремится представить свою продукцию с позиции нарратора как пассивного регистратора, функция которого, как писал Л. Минк, «состоит в том, чтобы открыть такую нерассказанную историю или часть ее и пересказать ее пусть в сокращенной или отредактированной форме. …Понятое подобающим образом, повествование о прошлом нуждается только в том, чтобы быть переданным, а не сконструированным» [Mink 1987, 188]. Конечно, отмечал Минк, это скорее вид убеждения, а не прямых деклараций, но он «имплицитно предполагается столько же широко, сколь и эксплицитно отрицается» [Mink 1987, 188].

Тем самым результат деятельности историка подается как «продукт так называемой референциальной иллюзии, поскольку историк здесь делает вид, будто предоставляет говорить самому референту» [Барт 2003, 432]. На языке нарратологии это означало бы использование фигуры нарратора имплицитного, скрытого, безличного, но всеведущего и вездесущего. Знаки или индексы его присутствия были бы вкраплены в состав частей текста, предназначенных описывать те или иные события прошлого, а их выявление требовало бы особых интерпретативных процедур. Такая установка, по сути, является реализацией позитивистского идеала объективности и научности, предполагающего, что автор как бы дает слово фактам самим по себе и тем самым воплощает требование писать, как было на самом деле. Поэтому не случайно, что такое описание превращается в осознанное намерение избегать употребления интерпретативных и объяснительных процедур, поскольку последние явно демонстрируют присутствие субъективности историка.

Как известно, этот способ написания истории, Р. Дж. Коллингвуд называл «историей ножниц и клея» и особо отмечал, что «в действительности это не история вообще, потому что в ней не удовлетворяются необходимые условия научного познания» [Коллингвуд 1980, 245]. Конечно, современный историк не доверяет авторитетам, критичен по отношению к используемому эмпирическому материалу, но сохраняемый им формат классического нарратива, а именно, установка на репродуктивность и, соответственно, подачу материала в форме изложения темы разъедает и святая святых исторического исследования: работу с источниками. Как правило, указание на источник, откуда черпаются столь любимые историком факты, имеет форму ссылки, примечания или отнесения в конец исследования. Рискнем утверждать, что дело здесь не только в том, что таков неизбежный характер работы с источником и что все не занесешь в конечный продукт. Во-первых, подход, предполагающий, что написание истории есть воссоздание прошлого, с неизбежностью отправляет источники в ссылку, потому что специальное внимание к ним всякий раз разрывает плавное рассказывание истории и кажется нарушением последовательности повествования. А во-вторых, он приводит к тому, что апелляция к источнику приобретает характер не аргументации выдвигаемых гипотез, а иллюстрации совокупности тех или иных утверждений. Но так происходит именно потому, что историк продолжает видеть себя рассказчиком, а не исследователем.

Фактически такой способ исторического письма остается носителем и производителем иллюзий как по отношению к самому автору, так и потенциальному читателю. Речь идет, прежде всего, о создании иллюзии научности созданной продукции. Дело, конечно, не в намерении автора водить в заблуждение читателя, а в характере выбранного формата. Продукт, порожденный им, страдает монологичностью и существует как бы в вакууме, поскольку, как правило, лишен знаков дискуссионности, полемичности, репрезентации собственных аргументов, а значит включенности в диалог с предшественниками и последователями. Сокрытием меток присутствия автора (соответственно и нарратора) такой нарратив создает у читателя иллюзию объективности, хотя объективно становится производителем мифов и идеологических иллюзий. Говоря мягче, он беззащитен перед экспансией идеологических или мифологических толкований. Нетрудно заметить своеобразную неизбежность этого. Ведь всякая история должна с чего-то начаться и чем-то закончиться. Если же сохраняется убеждение, что дело историка воссоздать нерассказанное прошлое, то любая попытка придать такому рассказу осмысленность, обречена подавать прошлое либо в виде достигнутых успехов, либо в виде провалов и катастроф. Но такая форма, поддержанная к тому же безличностью и скрытостью нарратора, объективно благоприятна для вторжения в тело истории мифов и идеологий. Потому, в лучшем случае, исторический текст и становится (остается) похожим на художественное произведение, только лишенное художественности. Ну а, как справедливо указал Д. Ла Капра, когда «элементарное различие между историей и романом разрушается, появляется миф» [La Capra 1985, 129].

Уайт в свое время правомерно отметил, что когда «историки утверждают, что история представляет собой комбинацию науки и искусства, то подразумевают по этим, как правило, комбинацию социальных наук конца XIX в. и искусства середины XIX в.» [White 1978, 43]. Поэтому в рассуждениях о способах преодоления традиционных форм исторической наррации общим местом стали призывы более интенсивно использовать современные литературные эксперименты, рассказывать истории с разных точек зрения, эксплицировать роль нарратора и т. д. [Burke 2001, 30—315]. Правда, теперь, ретроспективно взглянув на недавнее интеллектуальное прошлое, рискнем утверждать, что предложенный путь преодоления предрассудков оказался неудачным или малопродуктивным. Представляется, что одна из ключевых причин этого заключается не столько в субъективном консерватизме сообщества историков (исследовательском или литературном), сколько, так сказать, в структурной ловушке. Суть в том, что никакая модификация с одновременным сохранением старого каркаса невозможна. Иначе говоря, можно подавать историю со скольких угодно точек зрения, но если продолжать ее рассказывать, она останется все той же, пусть опасной, но разновидностью литературы.

Представляется, что более продуктивный путь заключается в реактуализации провозглашенных Коллингвудом необходимых условий научного познания. История должна стать, наконец, исследованием, а не рассказыванием. Но суть этого исследования должна заключаться не в боязни отрыва от так называемых фактов как гарантов достоверности, а в радикальной перестройке формата исторического письма. Оно должно конституироваться не темой, а проблемой, причем порожденной деятельностью самого же сообщества историков. Такая проблема встает обычно в ходе соответствующей реконструкции историографии вопроса. Только такая реконструкция должна быть представлена не в виде монотонного пересказа имевших место точек зрения, а в форме столкновения альтернативных позиций с тщательным критическим воспроизведением их аргументации. Логическим продолжением такой композиции работы должна стать гипотеза по поводу предполагаемого положения дел и последующая пошаговая экспликация аргументации, которая, как правило, у историка воплощается в интерпретации свидетельств. Конечно, в данных тезисах самих по себе нет ничего оригинального. Задача заключается только в том, чтобы, наконец, сделать такую структуру стандартом исторического исследования.

Более примечательно то, что структура, включающая в себя такие элементы как постановка проблемы-гипотеза-аргументация, вполне может быть проинтерпретирована как нарративная. Если мы утверждаем, что история представляет собой вид нарратива, то универсальность его должна задаваться не объектом, а форматом, в который может быть упакован любой объект без ущерба для его идентичности. Наличие темпоральной организации и таких ее структурных элементов, как начало-середина-финал, здесь вполне очевидно, только задаваться они будут не хронологией, а логикой постановки и решения задачи. Так функцию экспозиции может взять на себя историографический обзор; функцию завязки, а видимо и интриги — демонстрация ограниченности и неполноты взглядов предшественников; функцию кульминации — авторская гипотеза; ну, а функцию развязки — экспликация серии аргументов с целью ее верификации. Нетрудно заметить, что такая композиция с неизбежностью задает место и формы позиционирования нарратора. Если нарратор отвечает за то, как нечто сказано, то характер присутствия его в тексте становится следствием рефлексивной позиции автора. Такой нарратор с необходимостью должен быть эксплицитным и говорить от первого лица. Наконец, тогда он станет необходимой частью истории, поскольку говорить будет о своей деятельности, а не о чуждом ему мире.

В заключение два соображения. Конечно, нетрудно заметить, что вышеописанная структура, предложенная в качестве нарративной, выступает методологическим требованием для члена любого научного сообщества. Если же определять, что делает эти нарративы историческими, то уже в начале нашей статьи мы отметили, что историей объекты прошлого становятся в свете их интерпретации как столкновения целей акторов с непредвиденными обстоятельствами и порождения вследствие этого неожиданных последствий их действий. Также повторим, что такую сюжетопорождающую структуру следует рассматривать как принцип построения исторической наррации и сверхзадачу деятельности сообщества историков, а не сюжет для каждого исторического нарратива.

Ну и наконец, что касается читателя исторических текстов. Упреки в утрате историческим познанием общественной ценности к настоящему времени являются настолько же справедливыми, насколько и стереотипными. Но рискнем утверждать, что в деле расширения целевой аудитории историку следует не плестись за читателем, а формировать его. Говоря языком нарратологов, автор должен подтягивать предполагаемого читателя до уровня идеального реципиента, «осмысляющего произведение идеальным образом с точки зрения его фактуры и принимающего ту смысловую позицию, которую произведение ему подсказывает» [Шмид 2003, 61]. Очевидно, что историческая литература исследовательского характера массовым чтением быть не может по определению. Ее актуальный и потенциальный читатель — это сообщество интеллектуалов или, так сказать, просвещенная публика. Если это так, то не новые литературные формы, не использование, как сказал бы Коллингвуд, «орнаментального воображения» должно стать решающим условием расширения интереса к исторической продукции. Потому не пора ли вернуться к рациональности и воспользоваться достижениями не поэтики, а философии науки? Это означает, что просвещенный читатель должен получать удовольствие от интриги, конституированной работой исследователя, а именно, от созерцания его умения показать границы горизонта предшественников, способности выдвинуть оригинальную гипотезу и мастерства в демонстрации предлагаемой аргументации.

 

Литература

Анкерсмит Ф.

2003 — Нарративная логика. Семантический анализ языка историков. М., 2003.

Барт Р.

2003 — Дискурс истории // Барт Р. Система моды. Статьи по семиотике культуры. М., 2003.

Гегель Г. В. Ф.

1993 — Лекции по философии истории. СПб., 1993.

Данто А.

2002 — Аналитическая философия истории. М., 2002.

Коллингвуд Р. Дж.

1980 — Идея истории. Автобиография. М.,1980.

Рикёр П.

1998 — Время и рассказ. Т. 1. Интрига и исторический рассказ. М.; СПб., 1998.

Шмид В.

2003 — Нарратология. М., 2003.

Burke P.

2001 — History of events and the revival of narrative // The History and Narrative Reader / Ed. by G. Roberts. Routledge, 2001.

Carr D.  

1991 — Time, Narrative, and History. Indiana Univ. Press, 1991.

Furet F.  

2001 — From Narrative History to Problem-oriented History // The History and Narrative Reader / Ed. by G. Roberts. Routledge, 2001.

Gallie W. B.  

1964 — Philosophy and Historical Understanding. Chatto & Windus Ltd, 1964.

La Capra D.  

1985 — History & Criticism. Cornell Univ. Press, 1985.

Mink L. O.

1987 — Historical Understanding. Cornell Univ. Press, 1987.

Munslow A.

1997 — Deconstucting History. Routledge, 1997.

Prince G.

1987 — A Dictionary of Narratology. Scolar Press, 1987.

White H.

1987 — Content of the Form. Narrative Discourse and Historical Representation. The Johns Hopkins Univ. Phess. 1987.

White H.

1978 — Tropics of Discourse. Essay in Cultural Criticism. John Hopkins Univ. Press, 1978.

 



© Сыров В. Н., 2012.