Николай В. Поселягин (Москва)

ОСОБЕННОСТИ НАРРАТИВНОЙ СТРУКТУРЫ
РОМАНА БОРИСА ПИЛЬНЯКА «ГОЛЫЙ ГОД»

 

Аннотация. В статье высказывается предположение, что роман «Голый год» построен по узловому принципу — такой особенности структуры (модернистского) художественного текста, при которой романное пространство и сюжетное действие конденсируются в виде сети взаимосвязанных локаций («узлов»); общее строение романного сюжета и хронология отходят на второй план перед набором частных сюжетов и времен, замкнутых внутри этих узлов; наконец, наравне с персонажами в тексте начинают действовать получившие автономию идеологии и символические категории (что отражается на общем строении повествовательной интриги). В статье рассматривается, как именно в «Голом годе» проявляется такая структура.

Ключевые слова: узловая структура повествования; хронотоп; событие; событийность; сюжет.

 

В этой статье я бы хотел кратко остановиться на трех взаимосвязанных особенностях романа Бориса Пильняка «Голый год»: на структуре пространства и времени в произведении, на особенностях его повествовательной интриги и на способах отображения событийности. Оговорюсь: категория событийности здесь рассматривается только в качестве внутридиегетической повествовательной разновидности событий, т. е. того, о чем рассказывается; события самого акта рассказывания и интриги самой наррации здесь не затрагиваются, т.к. это предполагает обращение к более обширной теме особенностей дискурсивного строения «Голого года». Вместе с тем я надеюсь, что результаты этих наблюдений (при определенной трансформации) могут быть применены и к другим литературным произведениям первой половины XX в. — во всяком случае, к модернистским романам. Моя надежда основана на том, что аналогичные результаты дал анализ структуры хронотопа, повествовательной интриги и событийности в «Докторе Живаго» [Поселягин 2011 / 2014; Поселягин 2013]; а двух схожих наблюдений хоть и мало для разработки полноценной теории, но достаточно для построения минимальной типологии.

На мой взгляд, «Голому году» присуща так называемая «узловая» модель построения внутреннего мира романа. Об узловой структуре текста и узловом принципе сюжетосложения в целом можно говорить, когда выполняется несколько следующих условий.

1) Пространство диегесиса конденсируется в определенных локациях («узлах»), где разворачивается все или почти все сюжетное действие; при этом «закадровых» событий, происходящих за пределами узлов и лишь упоминаемых, а не описываемых в тексте, практически не происходит. Пространство в таком тексте сильно «театрализуется» — узлы можно сравнить со сценическими площадками, связанными друг с другом в единую топологическую сеть, притом что внесценические события отсутствуют.

2) Время также конденсируется в этих узлах и не течет единообразно (хронографически) на всем протяжении текста, а каждый раз заново приходит в зависимость от внутренней структуры каждого отдельного узла; иными словами, в тексте возможны временны́е сбои любой сложности.

3) Этот мозаичный хронотоп обусловливает особенности диегетической событийности: она не одинакова для разных частей текста, а тоже зависит от структуры каждого отдельного узла. <Связь событийности и времени я понимаю формализованно, без объяснения событийности через герменевтику романного времени; иной взгляд см., в частности, у Маттиаса Фрайзе [Фрайзе 2010].>

4) Соответственно, в таком тексте сосуществуют два типа развертывания повествовательной интриги: наравне с общей интригой текста — которая может быть намечена лишь пунктирно — возникают «частные» интриги, т. е. интриги более низкого уровня, внутри узлов. Они способны развиваться достаточно автономно друг от друга, связь между ними может существовать лишь номинально (в частности, за счет общей пространственной сети, в которую встроены узлы). При наиболее радикальном воплощении узловой структуры произведение вообще может начать распадаться на ряд тематически связанных, но, по сути, независимых сюжетов — т. е. в такой ситуации роман или повесть превращается в нечто вроде цикла новелл с общей концепцией и персонажами (наподобие, например, сборника рассказов О’Генри «Благородный жулик» или книги Исаака Бабеля «Конармия»).

 

Понятие событийности я понимаю расширительно по сравнению со сложившейся в русскоязычной нарратологии традиции, которой придерживается, в частности, Вольф Шмид [Шмид 2003; 2008]. В этом случае представляется важным следующее замечание Поля Рикёра, который подверг критической ревизии категорию события (и в художественном, и в историческом нарративе) как чего-то единичного, случайного и необратимого:

 

«…сами события обретают интеллигибельность, вытекающую из их вклада в развитие интриги. <…> Действительно, интриги как таковые являются одновременно единичными и не единичными. Они говорят о событиях, происходящих только в данной интриге; но имеются типы построения интриги, которые универсализируют событие. <…> Наконец, в интригах соединяется подчинение парадигмам и отклонение от них. Процесс построения интриги балансирует между буквальным следованием нарративной традиции и бунтом против всякой унаследованной парадигмы. В этих пределах развертывается вся гамма комбинаций между седиментацией и изобретением нового. События в этом отношении повторяют судьбу интриги. Они также следуют правилу и разрушают правило, их генезис колеблется в ту и другую сторону от средней точки “правилосообразной” деформации.

Таким образом, события, поскольку они рассказаны, являются единичными и типичными, случайными и ожидаемыми; они уклоняются от парадигм и платят им дань, пусть порой и в иронической форме» [Рикёр 1998, 239—240].

 

Итак, для Рикёра события из исторических исследований и хронографий типологически мало чем отличаются от событий из фикциональных текстов: и в том, и в другом случае можно говорить о событии тогда, когда оно становится частью нарратива, выстроенного в виде повествовательной интриги. Событие у Рикёра — явление диалектическое: мы не сможем понять, что перед нами произошло событие, пока не соотнесем его с другими фактами подобного рода, а стало быть, о единичности события в строгом смысле говорить нельзя; «единичность события» в чистом виде — иллюзия. В более обиходном употреблении требование единичности применительно к событию превращается в субъективную оценку, которой можно манипулировать; и в текстах с узловой структурой такие манипуляции довольно сильно распространены. То или иное происшествие, происходящее в разных узлах и описанное неоднократно, тем не менее способно каждый раз оставаться событием постольку, поскольку оно является индексом изменения состояния в каждом из этих узлов. При этом в некоторых случаях событие может быть разомкнуто, т. е. его результат не очевиден — изображение результата будет приведено в следующих узлах, что ретроспективно переопределит происшествие из предыдущих узлов именно как событие, а не описание некоего установившегося статичного состояния; узловая структура предполагает подобное нелинейное восприятие текста. Кроме того, не всегда прозрачна граница между тем, что является результативным для событий, происходящих внутри того или иного узла, и событий вовне его.

Требование случайности, которое тоже должно, по идее, отделять уникальные события от повторяющихся описаний, также не всегда соблюдается в узловой структуре. То, что является элементом статичного фона для одного узла, способно стать уникальным фактом для другого и тем самым в пространстве всего текста обрести статус события. И наоборот, уникальное и необратимое внутриузловое происшествие (скажем, смерть того или иного персонажа) окажется типичным элементом диегесиса, о чем читатель догадается лишь постепенно, сталкиваясь с ним раз за разом без изменений в разных узлах. В этом случае можно говорить о событии акта рассказывания — в первый раз известие о смерти героя для читателя весьма событийно, — но о событии самого рассказа здесь говорить некорректно. Между узлами и смерть, и любой иной факт необратимого изменения состояния могут потерять и уникальность, и даже — в радикальных случаях — обратимость (для примера достаточно вспомнить произведения обэриутов, где смерть для персонажа — отнюдь не конец существования и активного действия).

Наконец, концепция Рикёра позволяет свободнее анализировать категорию времени в произведениях с узловой структурой. Это относится как к внутридиегетическому течению времени, так и к разнообразным видам взаимодействия текстов с реально-историческим временем. Адаптация времени исторических событий к сюжетному времени узловой повести или романа происходит тем более активно, что, как показывали Рикёр и теоретики лингвистического поворота 1970-х гг. (среди которых в российских гуманитарных науках наиболее известен Хейден Уайт [Уайт 2002]), время исторических повествований тоже нарративно, — и узловые произведения это активно обыгрывают, предлагая собственные истории в качестве равноправных альтернатив историям нефикциональным.

«Голый год» позволяет проиллюстрировать эти тезисы достаточно наглядно.

 

Трудно найти такое произведение, где узловой принцип пространственно-временной и сюжетной структуры реализовывался бы абсолютно последовательно, хотя, на мой взгляд, «Доктор Живаго» сравнительно близко подходит к идеальной модели. В «Голом годе» все сложнее. В этой статье я обозначу только три ключевых момента, хотя, скорее всего, при более подробном анализе их можно вычленить больше.

I. Не вся сюжетная топология романа сосредоточена внутри узлов: периодически они размыкаются вовне, во «внесценическое» пространство. Основных узлов в «Голом годе» мало — это город Ордынин (в свою очередь распадающийся на несколько частных локаций, которые можно условно назвать узлами второй степени: монастырь Введеньё-на-Горе, дома Волковичей, Архиповых, купцов Попковых с князьями Ордыниными и т. д.); загородная усадьба Ордыниных Поречье с деревней Черные Речки и курганом Увек; станция «Разъезд Мар»; поезд «№ пятьдесят седьмой-смешанный». Кроме них, есть несколько небольших узлов, возникающих изредка (Таёжевский завод и др.).

Размыкания, как правило, происходят точечно, добавляют лишь некоторую дополнительную информацию, интенсивность которой по шкале событийности сравнительно низка в общем контексте романа. Сюда, прежде всего, относятся предыстории действующих лиц, например: «Девушкой в осьмнадцать лет вышла Лидия замуж тут же в Ордынине за помещика Полунина, — и ушла от него скоро, сменяв на Москву, на Париж (в Париже и родилась Ксения)…» [Пильняк 1990, 78] или в рассказе от первого лица: «Сердце болит, танбовская я. Дочка у меня там осталась. В прислугах ходила, вольной жисти захотела. Сердце моя болит. Что-то дочка-т-ка?» [Пильняк 1990, 97].

Вторая цитата особенно показательна, т.к. ее произносит эпизодический персонаж — Аганька, которая появляется всего на нескольких страницах, особой роли в сюжете не играет и скоро погибает. Излишне добавлять, что и Париж, и Тамбов так и остаются в романе «за кадром» и никаких узлов на сюжетном уровне не образуют. При этом необходимо отметить, что параллельно топологической карте в романе вырисовывается карта символическая, где и Тамбов, и Париж играют гораздо более значимую роль; но это уже узлы другого уровня в структуре диегесиса «Голого года» — см. следующий пункт.

II. Сам статус узлов в романе неоднороден. С одной стороны, это уже перечисленные точки пространства, которые, хоть и с большой долей условности, можно локализовать не только в диегетическом мире романа, но и в соотнесении с внетекстовой реальностью России времен Гражданской войны. Они постулируются как реальные (с позиции романного диегесиса) географические локации; время в них протекает однонаправлено и синхронно, — фактически, если бы хронотоп «Голого года» сводился только к ним, роман в этом отношении ничем бы не отличался от прозаических произведений XIX в. С другой стороны, наравне с ними существуют и узлы другого типа — не столько географические, сколько историософские. Например, Москва и Нижний Новгород эмблематизируют целые сословия и эпохи российской истории (Нижний Новгород — купеческий, ярмарочный русский город конца XIX в., Москва — европеизированный город шляп-котелков, облигаций и бирж XX в.), но одновременно выступают и ипостасями некой отвлеченной историко-мистической категории, обобщенной в тексте под именем Китай-Город [Пильняк 1990, 52—53 и далее]. Москва и европейские столицы (иногда прямо называемые, как Париж, но чаще объединенные под единым именем «Европа») возникают в тексте в качестве точек схождения различных политико-философских взглядов на судьбы России и мира, локаций на символической карте романа, которая как бы накладывается поверх географической топологии. Некоторые из этих идеологических концепций высказывают персонажи-резонеры, их нельзя рассматривать отдельно от идеологических позиций этих героев; другие концепции появляются равноправно с действующими лицами и независимо от них, в самой ткани повествования.

В любом случае, в узлах второго (историософского, символического) текстового уровня сюжетные события не происходят: эти точки вообще находятся вне сюжета, хотя и могут упоминаться как места «внесценического», «закадрового» действия. Находясь вне сюжетных узлов, такие пространства фактически утрачивают свою топологию, превращаясь в абстрактные точки схождения идеологических линий; одна узловая структура, более абстрактная, накладывается на другую, конкретно-событийную узловую сеть. Время в них тоже течет не календарно: Париж, Москва и Нижний Новгород, воплощая собой разные эпохи и культуры, сосуществуют одновременно за счет того, что в определенное время дня или года в них рождается один и тот же мистический Китай, а чисто символические конструкты типа Китай-Города или антиевропейской революционной России вообще пребывают скорее в вечности — если можно так выразиться. Пожалуй, корректнее считать, что любые узлы второго уровня могут быть описаны только во вневременных координатах.

Чтобы немного уменьшить терминологическую путаницу между двумя уровнями текста романа, можно обозначить первый из них — конкретно-событийный, сюжетный — как уровень локаций, а второй — абстрактный, символический уровень идеологий — как уровень категорий. Ахронная сеть узлов-категорий, проступая сквозь хронотопическую сеть узлов-локаций, наделяет и ее символическим вневременным значением. Так, город Ордынин и медленно умирает в настоящий момент, поскольку это место отжившего свой век провинциального дореволюционного быта, и всегда-уже находится на территории смерти независимо от того, к какой бы эпохе ни относились те или иные сюжетные события: «Древний город мертв. Городу тысяча лет» [Пильняк 1990, 53]. А полный текст седьмой главы, обозначенной как «(Последняя, без названия)» (хотя после нее еще идет многостраничное «Заключение»), вообще представляет собой метафорическое именование основных историософских категорий романа, к которым так или иначе сходятся все смыслы текста и которые более не нуждаются в дальнейшем развертывании:

 

«Россия.

Революция.

Метель» [Пильняк 1990, 166].

 

III. Наконец, в «Голом годе» сложны и временны́е отношения внутри узлов, а от них, в свою очередь, зависят и особенности романной событийности, а также повествовательной интриги. Помимо ахронности узлов-категорий и самого существования гипостазированного историософского пласта сюжета, даже, казалось бы, вполне обычное конкретно-историческое время, которое читатель пытается соотнести с известными ему событиями истории России после 1917 г., сопротивляется прямолинейной хронографической трактовке. (Это особенно заметно проявляется в начале романа; с развитием сюжета «Голого года» хронология отчасти «выпрямляется».) С известной долей схематизации можно сказать, что сквозь весь роман проходит одно-единственное ключевое событие — революция, — которое трактуется очень по-разному в зависимости от того, какого узла касается, но для всех узлов оно так или иначе несет фатальное изменение их состояний. Собственно, это единственный стержень, который удерживает «Голый год» от распада на цикл полуавтономных рассказов. Все остальные события происходят внутри узлов, которые сравнительно слабо соотносятся друг с другом, из-за чего в рамках общетекстового сюжета возникают нестыковки. Это соответствует гипотезе, что время в узловой структуре модернистского романа / повести не течет единообразно сквозь всю ткань текста, а замыкается внутри сюжетных сгустков — узлов, — расслаивается на множество изолированных частных времен и не позволяет отдельным сюжетным фрагментам непротиворечиво сложиться в целостный диегесис. В «Голом годе», особенно в первых главах, временны́е нестыковки возникают регулярно, а иногда даже открыто провозглашаются, когда каждый отдельный узел заведомо должен существовать в отдельном, «своем собственном» времени года:

 

«Необходимое примечание

Белые ушли в марте — и заводу март. Городу же (городу Ордынину) — июль, и селам и весям — весь год. Впрочем, — каждому — его глазами, его инструментовка и его месяц. Город Ордынин и Таежевские заводы — рядом и за тысячу верст отовсюду» [Пильняк 1990, 53].

 

К этому «необходимому примечанию» необходимо сделать еще одно примечание нарратологического характера: время в романе Пильняка зависит не только от каждого узла как такового благодаря его структурной выделенности (Таёжевские заводы, Ордынин и «Разъезд Мар» сосуществуют одновременно с точки зрения ахронной историософской структуры, но при этом — в разных сезонах с точки зрения развертывания повествовательного сюжетного действия). Оно также зависит, по крайней мере отчасти, и от интерпретаций происходящего, от того, точки зрения каких персонажей или неперсонажных повествовательных инстанций доминируют в данном узле. Этот принцип сюжетосложения сохраняется в романе непоследовательно, зачастую вообще трудно определить, что от чего на самом деле зависит в том или ином узле; тем не менее, он программно заявлен в тексте.

Выше было сказано, что повествовательная интрига в каждом отдельном узле начинает развертываться практически автономно. Это утверждение требует корректировки, т.к. большинство сюжетных линий романа развиваются по-разному до наступления революции и после. В основном все происходит по одной модели. Сначала изображается некоторый узел, где описываются несколько сюжетных линий, присущих только одному этому фрагменту романного хронотопа; интенсивность событийности здесь низкая, перед нами скорее цикл красочных зарисовок неких стабильных состояний. Повествовательное время почти не ощущается, повествовательный уровень сравнительно легко смыкается с ахронным символическим / историософским. Далее в узел вторгается революция, резко повышая градус событийности, причем узел от этого кардинально трансформируется или полностью разрушается, большинство сюжетных линий завершаются или обрываются, а оставшиеся выбрасываются за пределы этого узла в другие, до которых, в свою очередь, позже тоже доходит революция. Впрочем, это основное романное событие постоянно подвергается критической переоценке как раз с точки зрения своей результативности: подчеркивается, что революция приносит с собой смерть, умирание и разрушение, т. е. постулируется ее абсолютная необратимость, однако идея смерти внутри практически каждого узла на самом деле возникает гораздо раньше — уже на стадии описания изначального состояния, — и в какой-то момент в тексте даже возникает вопрос: «Впрочем, разве в революцию умерло мертвое?!» [Пильняк 1990, 137]. Этой критической переоценке, однако, противостоит сама сюжетная структура — и на уровне локаций, и тем более на уровне категорий можно найти погружение тех или иных событий в вечность, но нельзя найти обратимости, когда общая ситуация узла возвращается к своему изначальному состоянию. Хотя такое утверждение может выглядеть немного парадоксально, но вечность в «Голом годе» оказывается не лишена своеобразной способности к трансформации — а в определенном смысле даже предполагает необходимость такой трансформации: именно во вневременной категориальной плоскости романа возникает идея революции, которая потом начинает активно вторгаться на повествовательный уровень.

Можно предположить, что в плане сюжетосложения и повествовательной интриги «революция» — это не просто одно, пусть даже ключевое, событие или ряд нескольких тематически связанных событий, а динамизирующая функция самого романного текста: радикальная трансформация сюжета в микромасштабе узла, за счет которой тот теряет свою изначальную автономность и встраивается в сюжет в масштабе всего произведения в качестве фрагмента. Персонажи, выброшенные из «своих» узлов, и локации, меняющие свою семантику (как, например, усадьба Поречье, которая успела побывать княжеским загородным домом, коммуной анархистов и ставкой Чернореченского Комитета Бедноты), связывают одни фрагменты романного повествования с другими. Таким действующим лицам, как бывший дворянин Андрей Волкович или сапожник-оратор Семен Матвеев Зилотов, революция разными способами придала сюжетный динамизм: изначально они были только одними из многочисленных обитателей дома Волковичей и являлись скорее социальными типами в стиле литературных «физиологий» XIX в., — а после наступления революции начали перемещаться по всему романному пространству от узла к узлу, связывая текст романа в единый сюжет со своей собственной, пусть и пунктирно прочерченной, интригой поверх всех остальных минисюжетов и внутриузловых интриг.

Возвращаясь к проблеме событийности в «Голом годе» с учетом всего вышесказанного, я, пожалуй, не решусь выносить по этому поводу какое-либо однозначное суждение. Событийность в романе слишком мозаична: то, что может считаться событийным в микромасштабе узла (как, например, жизнь и гибель Доната Ратчина в начале романа или история Аганьки), на макроуровне общего романного повествования зачастую обладает слишком низкой событийной интенсивностью (история Доната здесь — такая же этнографическая зарисовка города Ордынина, как и, скажем, описания архитектуры). С другой стороны, то, что на первый взгляд может показаться несобытийным, дескриптивным описанием или мелким эпизодическим казусом, не несущим особой смысловой нагрузки, в конце концов способно стать одной из структурирующих линий романа. Особенно это касается уровня категорий: так, идеология Семена Матвеева Зилотова, смешавшего большевизм с национализмом, язычеством и сатанизмом, или рассуждения о смысле и назначении истории в философии безумного архиепископа Сильвестра, которые их собеседникам поначалу кажутся чем-то несерьезным, в худшем случае — просто плодом больного воображения, в итоге оказываются одними из главных движущих сил романа, создающими нарративное напряжение на уровне историософских категорий.

Все особенности нарративной структуры романа «Голый год», к которым я кратко обращался в статье, относятся к диегетическому, внутритекстовому миру произведения. Особенности наррации на уровне экзегезиса (т. е. самого акта рассказывания, дискурсивных стратегий романа), не менее важные для понимания его смысловой конструкции, оставлены для отдельного исследования.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Пильняк Б. А.

1990 — Романы / Сост. и автор вступ. ст. И.О. Шайтанов; подгот. текста Б. Б. Пильняка-Андроникашвили. М.: Современник, 1990

Поселягин Н.

2011 / 2014 — Время и пространство в нарративной структуре текста [романа «Доктор Живаго»] // Новый филологический вестник. 2011. № 3 (18). С. 25—43 (переизд.: Узловая структура сюжета // Поэтика «Доктора Живаго» в нарратологическом прочтении: Коллективная монография / Под общ. ред. В. И. Тюпы. М.: Intrada, 2014. Раздел 3.2. С. 167—180).

2013 — Нарративная интрига в узловой структуре романа Б. Л. Пастернака «Доктор Живаго» // Новый филологический вестник. 2013. № 2 (25). С. 92—98.

Рикёр П.

1998 – Время и рассказ: В 2 т. [1985] / Пер. с франц. Т. В. Славко, науч. ред. И. И. Блауберг. М.; СПб., ЦГНИИ ИНИОН РАН: Культурная инициатива: Университетская книга, 1998. Т. 1: Интрига и исторический рассказ.

Уайт Х.

2002 — Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века / Пер. с англ. Е. Трубиной и В. Харитонова. Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2002.

Фрайзе М.

2010 – Событийность в художественной прозе: Типология ее разновидностей и ее отношение к эстетической функции литературы // Событие и событийность: Сборник статей / Под ред. В. Марковича и В. Шмида. М.: Издательство Кулагиной; Intrada, 2010. С. 37—57.

Шмид В.

2003 – Нарратология. М.: Языки славянской культуры, 2003.

2008 – Нарратология / 2-е изд., испр. и доп. М.: Языки славянской культуры, 2008.



© Н. В. Поселягин, 2015.