Алан Пальмер (Лондон, Великобритания)

УСТРОЙСТВО ФИКЦИОНАЛЬНЫХ СОЗНАНИЙ

 

В предисловии к недавно вышедшему сборнику статей «Narratologies: New Perspectives on Narrative Analysis» («Нарратологические теории: новые точки зрения на нарративный анализ») Давид Хёрман объясняет, что имеется в виду под термином «постклассическая нарратология». Он утверждает: «Недавно мы стали свидетелями небольшого, но несомненного всплеска активности в области нарративных исследований; признаки этого незначительного нарратологического ренессанса включают публикацию потока статей, специальных изданий и книг, в которых переосмысляются и включаются в новый контекст классические модели нарратологического исследования» [Herman 1999, 1]. Он также отмечает: «Постклассическая нарратология … отмечена изобилием новых методологий и исследовательских гипотез; результат — новые точки зрения на формы и функции самого нарратива» [Herman 1999, 2—3]. Такие «недавние исследования высветили те аспекты нарративного дискурса, которые классическая нарратология то ли упустила, то ли предпочла не изучать» [Herman 1999, 2].

Это — реакция на столь многочисленные публикации работ. Я полагаю, что тема фикциональных сознаний (fictional minds) — область исследований, которая выиграет от рассмотрения в постклассической перспективе, поскольку классическая нарратология не изучала сознания фикциональных персонажей в действии как целое. <В дальнейшем термин «mind» переводится как «сознание» или же «внутренний мир». При переводе мы опираемся в том числе на статью В. Шмида «Перспективы и границы когнитивной нарратологии», в которой он дает следующую трактовку термину «mind» в контексте когнитивной нарратологии: «Это понятие охватывает все внутренние состояния и поступки: речь, мысли, восприятие, желания, эмоции, одним словом, весь внутренний мир» (Шмид В. Перспективы и границы когнитивной нарратологии (По поводу работ Алана Пальмера о «fictional mind» и «social mind») // Narratorium. 2014. № 1 (7). URL: http://narratorium.rggu.ru/article.html?id=2633109). — Примеч. пер.>. На первый взгляд, это может показаться необоснованным упреком. А изучение несобственно-прямой речи? Внутреннего монолога? Фокализации? Изложения с точки зрения рефлектора? Характеристики? Актантов? Мой ответ: эти концепты не вносят вклад в полное и последовательное изучение всех аспектов сознаний персонажей в романах. Иными словами, некоторые из приемов, которые используются при конструировании фикциональных сознаний нарраторами и читателями, такие как роль пересказа мыслей при описании эмоций и роль описаний поведения в передаче мотиваций и намерений, должны все же быть остранены. Как замечает Гегель, «то, что “знакомо”, не является вполне известным, именно потому что оно “знакомо”» [Hegel 1931, 92]. Манфред Ян ссылается, в другом контексте, на «ряд интересных когнитивных механизмов, которые, по большей части, остались за порогом восприятия и читателя, и нарратолога» [Jahn 1999, 168]. На мой взгляд, этот ряд включает в себя некоторые из тех механизмов, которые создают иллюзию фикциональных сознаний.

После критического разбора того, что я обозначу как «описание с точки зрения категорий речи», я проанализирую два очень коротких фрагмента нарративного дискурса с целью начать концептуальное переосмысление проблемы фикциональных сознаний. Этот первоначальный набросок — попытка создать новую и эффективную модель анализа принципиально важного аспекта нарративного дискурса. В ней будут использованы так называемые «параллельные дискурсы» о реальных сознаниях, такие как психолингвистика, психология и философия сознания. Как говорит Хёрман, постклассическая нарратология — это, «по сути, междисциплинарный проект» [Herman 1999, 20]. Наконец, я должен буду кратко прокомментировать несколько способов, позволяющих объединить некоторые существующие нарратологические подходы в рамках нового теоретического видения и, тем самым, сформировать из них последовательное учение о фикциональных сознаниях.

Следующее рассуждение значительно акцентирует необходимость изучить то, каким образом фикциональные сознания работают в контекстах вымышленных миров, к которым принадлежат. Попытка постклассической нарратологии освободиться от структуралистского пуризма классической нарратологии также связана с вопросом контекста. Например, Джеральд Принс, рассматривая роль гендера в нарратологии, утверждает, что «нарративная поэтика … должна быть более чувствительна к роли контекста … в создании нарративного смысла» [Prince 1996, 163]. Он предполагает, что «частично из-за растущего осознания того, что нарратив должен рассматриваться не только как объект или продукт, но и как акт или процесс, [и] частично из-за необходимости объяснить вариативность нарративных сообщений и их целей … ряд нарратологов стал обращаться к вопросам, явно обусловленным контекстом» [Prince 1996, 163]. Принс имеет в виду разного рода реальные, социокультурные контексты, в которых производятся нарративы. Тем не менее, я буду использовать понятие контекста в более узком смысле, фокусируясь и на контексте целого фикционального сознания на протяжении анализа конкретной составляющей этого сознания, и на социальном и физическом контексте вымышленного мира, в котором это сознание функционирует.

 

Категории речи

 

На ранней стадии исследований такого рода принято ссылаться на объективную истину: у нас нет прямого доступа к мыслям других людей. Нам приходится делать выводы о работе чужих сознаний, исходя из внешних явлений, таких как речь, язык тела, поведение и действие. Р. Д. Лэинг наглядно выразил это так: «Ваше впечатление обо мне — тайна для меня, и мое впечатление о вас  — тайна. Я не могу испытать ваше переживание. Вы не можете испытать мое. Мы — тайна друг для друга. Все люди  —тайна друг для друга. Переживание — это личная тайна одного человека» [Laing 1967, 16; цит. по Iser 1978, 165]. Тем не менее, в подавляющем большинстве романов читателям непосредственно представлены мысли главных героев, и мы привыкли принимать это как нечто само собой разумеющееся. Удовольствие от чтения — это, в том числе, удовольствие от рассказа о том, что думают разные книжные герои. Это облегчает тяготы реальной жизни, в которой часто требуется умение правильно истолковать поведение других. Изучая этот аспект нарратива, мы должны стараться не забывать об этой его особенности. С одной стороны, читать «она чувствовала себя счастливой» — самое обычное дело: мы знаем, что такое — чувствовать себя счастливым. С другой стороны, это очень странно: мы не знаем и никогда не сможем непосредственно узнать, как другой человек может чувствовать себя счастливым. Жорж Пуле описывает особенность чтения о мыслях других людей так: «Благодаря странному вторжению мыслей другого человека в мое сознание, я тот, кому дана возможность иметь мысли, отличные от своих собственных. Я — субъект таких мыслей. Мое сознание ведет себя так, как если бы оно было сознанием другого» [Poulet 1969, 56]. 

Но важно, что необычность этого механизма прямого доступа к сознанию персонажей не позволяет нам забыть, что читательский опыт восприятия внутреннего мира персонажей в романах зависит не только от него. Так же, как и в реальной жизни, когда человек воссоздает внутренние миры других людей по их поведению и речи, читатель делает заключение о работе фикциональных сознаний и видит их в действии посредством наблюдения за поведением и речью персонажей. С одной стороны, как говорит Лэинг, мы тайна друг для друга. Но, с другой стороны, о том, что происходит в нашем внутреннем мире, другие могут прекрасно судить по нашим действиям, и читатели могут судить о том, что происходит во внутреннем мире персонажей, по их поступкам. Большинство романов содержат много разнообразных фактов или свидетельств, на основе которых читатели строят догадки, гипотезы и формируют мнения о фикциональных сознаниях.

Подход классической нарратологии, основанный на изучении категорий речи, не дает адекватного описания ни форм, ни функций создания сознаний персонажей нарраторами и читателями, потому что он основан на предположении, будто категории, которые применяются к фикциональной речи, могут быть с тем же успехом применены к фикциональному мышлению. В результате этот подход в первую очередь уделяет внимание той составляющей части сознания, которая известна как внутренняя речь. Это несправедливо по отношению ко всему многообразию признаков работы фикциональных сознаний, которым располагает нарративный дискурс, и к тому же не анализируется то, что я буду называть сознанием как целым, социальным сознанием и сознанием в действии. Сложность в обсуждении проблем описания с точки зрения категорий речи заключается в том, что существуют несколько разных моделей. Их количество варьируется от двух речевых категорий до широко распространенной семиуровневой модели Макхейла [McHale 1978, 258—260] и даже до особенно сложной конструкции Моники Флудерник, в которой, в общей сложности, не менее тридцати элементов [Fludernik 1993, 311]. Другая проблема, часто упоминаемая на этом этапе обсуждения, заключается в том, что у каждой категории есть несколько разных названий. Длинный перечень этих названий, который обычно приводят на этом этапе исследования, теперь настолько известен, что здесь я его не привожу. Я просто констатирую, что, как и Доррит Кон, полагаю: существует три фундаментальных категории, которым, в отличие от нее, я дал очень простые названия: передача мыслей в прямой речи (direct thought), пересказ мыслей (thought report) и косвенная передача мыслей (free indirect thought).

Мне кажется, что существует по меньшей мере пять проблем, связанных с использованием категорий речи для анализа репрезентации фикционального мышления.

1. Преобладание явно миметических и довольно эффектных категорий косвенной передачи мыслей и передачи мыслей в прямой речи (в форме внутреннего монолога) над диегетической и как будто неинтересной категорией пересказа мыслей. Немало блестящей, творческой, тонкой работы было проделано на материале косвенной передачи мыслей и внутреннего монолога, но очень мало было сделано в отношении пересказа мыслей. Только Доррит Кон в плодотворном и по-прежнему захватывающем исследовании «Transparent Minds» («Прозрачные сознания») уделяет равное внимание и пересказу мыслей, хотя это самый значительный модус, если судить по степени его использования. Слова, которые нарратологи предпочитают использовать, говоря о роли нарратора и, следовательно, о пересказе мыслей, негативны: это нарративное «прерывание», «вторжение», «вмешательство» и «искажение». Фрагменты пересказа мыслей систематически просто путают с косвенной передачей мыслей [см. Fludernik 1993, 82—83 — анализ примера]. Отрывки нарратива, которые маркируются как «внутренний монолог», часто содержат очень мало изложения мыслей при помощи прямой речи (которое и является внутренним монологом) и гораздо больше пересказа мыслей, чем это принято считать.

2. Переоцененность вербального компонента в мышлении. Привилегированные категории передачи мыслей прямой речью и косвенной передачи мыслей, как правило, открывают только часть сознания персонажа  — многословный и саморефлексивный поток сознания, который называют внутренней речью. Таким образом, внутренняя речь становится парадигмой сознания. Восприятие — единственная другая составляющая сознания, которая была более или менее детально проанализирована. Сознание видится метафорически, преимущественно как поток или течение саморефлексивных ментальных событий. Но эта метафора слишком линейна и одномерна. Следующий пункт призван показать, что внутренняя речь — это лишь малая часть общей активности фикциональных сознаний.

3. Получившееся в результате игнорирование пересказа мыслей – описания внутренних состояний персонажей. «Состояния сознания», «внутренние состояния» («states of mind») — мой термин для тех областей сознания персонажей, которые не относятся к внутренней речи. Он охватывает текущие состояния сознания, которые не относятся к внутренней речи, такие, как «он чувствовал себя подавленным». Примеры включают в себя такие ментальные феномены, как настроение, желания, эмоции, ощущения, визуальные образы, внимание и память. Определение относится также к общим утверждениям о латентных психических состояниях, истинность или ложность которых не зависит от собственных чувств человека в тот момент, когда эти утверждения сделаны, например, «он был склонен к депрессии». Примеры включают такие состояния, как предрасположенности, убеждения, взгляды, суждения, навыки, знания, воображение, интеллект, воля, черты характера и образ мыслей. Такие причинно-следственные явления, как намерения, цели, мотивы и причины поступка могут быть либо текущими ментальными событиями, либо латентными состояниями, в зависимости от их самоосознания в каждый конкретный момент. Я надеюсь, что эти длинные перечни дают представление об обширных областях сознания, которые не поддаются анализу в рамках подхода с позиции речевых категорий. Роль нарратора романов во многом заключается в описании этих состояний сознания, но этому уделяется очень мало внимания при описании с точки зрения речевых категорий из-за первых двух перечисленных проблем. Как следствие, нарративные отсылки к латентным состояниям сознания, таким как наклонности или убеждения, обычно обсуждаются при рассмотрении отдельного понятия «характеристика». Важный аспект моей аргументации — оспорить это совершенно искусственное разграничение. Необходимо объединить характеристику и сознание под более общим названием «mind», «сознание» в значении «внутреннего мира».

4. Предпочтение одних романов и эпизодов другим. Доррит Кон проговаривается, как мне кажется, когда говорит о своем «пристрастии к романам с эпизодами, в которых глубокие персонажи заняты самоанализом» (Cohn 1978, v), и ссылается на «моменты одинокой саморефлексии, в точности передающей духовные и эмоциональные конфликты» (Cohn 1999, 84). Если бы вы полагались на речевые категории классической нарратологии, чтобы создать свое представление о фикциональных сознаниях в английской литературе, вы обнаружили бы, что в ней было удивительно много глубоких персонажей, занятых самоанализом. К примеру, романистам XVIII столетия; Диккенсу, Теккерею и Харди; формальным консерваторам двадцатого столетия, таким как Грэм Грин, уделено недостаточно внимания, потому что они не совсем подходят для анализа с точки зрения речевых категорий; но, я уверен, с ними можно будет работать в рамках подхода, описанного в следующем разделе. Мысль Флудерник о том, что Афра Бен играет решающую роль в развитии так называемого психологического романа (consciousness novel) [Fludernik 1996, 153—159], — это приятное исключение. Нарраторы романов Диккенса воссоздают сознания персонажей иначе, чем, скажем, нарраторы Джейн Остин или Джордж Элиот, используя больше описаний поведения, смысловых лакун, неопределенности и в меньшей степени проникая в сознания героев напрямую. Таким образом, к читателю предъявляются иные требования.

5. Эта последняя проблема, пожалуй, наиболее важная из всех: подход с точки зрения речевых категорий, как правило, создает впечатление, что внутренний мир персонажей действительно представляет собой только частный, инертный поток мыслей. Утрачено ясное понимание того, что большинство мыслей, имеющих место в романе, предназначено для активного социального взаимодействия. Вот почему мы должны говорить не столько о презентации вымышленного «сознания» в узком смысле («consciousness») или «мышления», сколько о «сознании» как внутреннем мире («mind») — это более широкий термин, включающий в себя больше значений. Понятие «мышление» побуждает нас описывать ментальную сторону жизни в основном с точки зрения внутренней речи. Очевидная альтернатива, «сознание» в узком смысле («consciousness»), лучше, потому что охватывает текущие состояния, такие как эмоции, но также может подразумевать «самосознание» («self-consciousness»), а этого я хочу избежать. Лучше всего использовать термин «сознание» в значении внутреннего мира («mind»): он включает в себя все те ментальные составляющие, которые не рассматриваются при описании с точки зрения речевых категорий. Отсылки к сознанию как к внутреннему миру упрощают рассмотрение скрытых состояний, таких как склонности и убеждения. Исследователи параллельных дискурсов — философии, психолингвистики и психологии — говорят о сознании как о составляющей их функционального подхода к ментальному действию. Например, хорошо управлять автомобилем в момент, когда думаешь о чем-то другом, — это явно внутренняя работа, но менее очевидно, что это работа мышления или сознания в узком смысле слова. Конечно, термин настолько широк, что может включать в себя понятия характера или личности, но думаю, что это и желательно.

Моника Флудерник берет отрывок из «Тома Джонса», чтобы проиллюстрировать использование пересказа мыслей для — ее словами — «общего и дистантного описаний сознания» [Fludernik 1993, 297]. В нем описаны планы капитана Блифила на будущее:

 

«Эти размышления бывали всецело посвящены богатству мистера Олверти. Во-первых, он подолгу высчитывал, как мог, точные его размеры, причем часто открывал способ изменить их в свою пользу; во-вторых, и главным образом, тешил себя придумыванием разных перемен в доме и в садах и многими иными планами по части улучшений в поместье и придания ему большей пышности» [Филдинг 1982; Fielding 1995, 72]. 

 

Ее комментарии к этому отрывку можно соотнести с пятью проблемами, связанными с подходом с позиции речевых категорий, следующим образом:

1. отрывок будет выглядеть «общим и дистантным», если парадигмами репрезентации внутренней речи являются передача мыслей в прямой речи и косвенная передача мыслей;

2. он также выглядит «общим и дистантным», если парадигма мышления — это внутренняя речь;

3. комментарий не принимает во внимание возможности, которые обнаруживаются при анализе внутренних состояний в модусе пересказа мыслей (этот момент описывается в следующем разделе);

4. романы восемнадцатого века, такие как «Том Джонс», не выигрывают от анализа с помощью речевых категорий, в отличие от более поздних романов; и —

5. когда данный отрывок рассматривается как описание активной ментальной деятельности, а не как результат частного и инертного потока сознания, он более не является «общим и дистантным».

Нарратологи могут воскликнуть по поводу пяти проблем: «Но я вообще не думаю ничего подобного!». Я и не утверждаю, что они думают именно так. Я считаю, что, хотя они могли бы согласиться с моими аргументами, что в существующей теории они недостаточно учтены. Анализ конкретных отрывков, в которых мысли передаются косвенной или прямой речью, непременно выявит социальный контекст мышления. Но для меня важно, что взаимоотношения между мышлением и контекстом не эксплицированы теоретически. Очевидно, никто из нарратологов не думает, что чтение Остин и Элиот  — это то же самое, что чтение Вульф и Джойса. Тем не менее, слишком ли надуманным будет предположение, что из-за определенного смыслового акцента в теоретической литературе читатель, знакомый с нарратологическим подходом с позиции речевых категорий и не читавший ранее никаких романов, удивится, узнав, что ни в «Эмме», ни в «Миддлмарче» нет потока сознания, как у Вульф или Джойса?

Конечно, некоторые из этих проблем поднимались ранее. Доррит Кон утверждает, что «подход на лингвистической основе … сильно упрощает литературоведческие проблемы при  проведении аналогии между звучащим дискурсом и немой мыслью» [Cohn 1978, 11]. Она отмечает, что одним из недостатков использования категориально-речевого подхода является то, что, как правило, вне учета остается вся невербальная сфера сознания, а также сложные взаимоотношения между мыслью и словом [ibid.]. Кон говорит, что «критики, стоящие на позициях структуралистской лингвистики», сводя пересказ мыслей к лишенному голоса дискурсу в форме косвенной речи, игнорируют различные его функции, «именно потому что в первую очередь он не является методом репрезентации ментального языка» [12]. Она, как и следовало ожидать, заключает, что пересказ мыслей — «самый игнорируемый из основных способов [наррации]» [ibid.]. Данная статья является попыткой продумать все следствия такой позиции. Моника Флудерник утверждает, что «масштабная модель едва ли в состоянии справиться с функциональными различиями между репрезентацией высказываний и репрезентацией сознания. Хотя в нашем распоряжении в области как высказывания, так и сознания находится, по всей видимости, одно и то же средство лингвистического выражения, их дискурсивный эффект совершенно различен» [Fludernik 1993, 310—311]. Лич и Шорт делают аналогичное утверждение, говоря, что дискурсивные особенности, порождаемые отдельными категориями при презентации мышления, могут сильно отличаться от особенностей речевой презентации [Leech, Short 1981, 318, 342—348]. Флудерник также отмечает, что «традиционная трехсторонняя схема … совершенно не соответствует эмпирическим свидетельствам» [Fludernik 1993, 315].

Тем не менее, ее весьма детальная модель, предназначенная для исправления этих несоответствий, все еще содержит много того, что она называет «расплывчатостью» [ibid.]. Мораль здесь, кажется, в том, что все более и более сложные классификации все меньше и меньше приносят пользы, и польза возможна только при условии радикального переосмысления вопроса в целом. Флудерник предполагает включение в новый контекст концепции нарратива в работе «Toward a “Natural” Narratology» («На пути к “естественной” нарратологии») [Fludernik 1996], основанное, что примечательно, на понятии сознания (consciousness). Я надеюсь, мои аргументы согласуются с ее утверждениями.

В 1981 г. Брайан Макхейл обратил внимание на пренебрежение к пересказу мыслей следующим образом (я использовал мои собственные термины для обозначения трех категорий, чтобы избежать путаницы):

 

«История нашей поэтики прозы — это, по существу, история последовательного отделения конкретных типов дискурса от неопределенного «блока» нарративной прозы … Остался еще значительный блок такой прозы … При анализе текстов от третьего лица … [пересказ мыслей] всегда был чем-то вроде бедного родственника, которым пренебрегали ради более привлекательных, по большей части миметических, способов повествования [передачи мыслей прямой речью и косвенной передачи мыслей]. Мы, по большому счету, удовлетворились рассмотрением [пересказа мыслей] как нулевого уровня психологического реализма. Сейчас Кон надежно узаконила [пересказ мыслей], установив его границы и обозначив его приемы, функции и возможности. Она нанесла его на карту психологических способов повествования раз и навсегда» [McHale 1981, 185—186].

 

На мой взгляд, никто еще не ответил на вызов Макхейла и, несмотря на блестящую работу Кон по пересказу мыслей, нужно признать, что у нас по-прежнему «остается значительный блок неопределенной прозы». Насколько мне известно, ее работа была единственным полномасштабным исследованием, направленным исключительно на репрезентацию нарраторами сознаний — внутренних миров персонажей. Все остальные значительные исследования, о которых мне известно, обращают такое же внимание на речь (к примеру, Паскаль, Бэнфилд; Флудерник, «Fictions of Language» («Вымыслы языка») [Fludernik 1993]) или обращаются к нарратологии в целом (например, Женетт, «Narrative Discourse» и «Narrative Discourse Revisited» («Повествовательный дискурс») [Genette 1980], [Genette 1988]; Чэтмен, Риммон-Кенан и Флудерник, «“Natural” Narratology» («“Естественная” нарратология») [Fludernik 1993]). Двадцать четыре года прошло с тех пор, как Кон написала свою новаторскую работу, и у нее все еще нет преемника, то есть не появилось никакой другой книги, полностью посвященной изучаемому ею предмету. Двадцать один год назад Макхейл дал высокую обоснованную оценку работе Кон, и все же никто, насколько я знаю, не откликнулся на его предложение изучать внушительный блок прозы, в которой фикциональное сознание рассматривается как целое. Учитывая очевидную важность этой проблемы для любого систематического изучения романа, кажется невероятным, что все обстоит именно так. Цель следующего раздела — попытаться теоретически осмыслить часть этого блока: ту нарративную фикциональную литературу, в которой рассматривается как целое социально активное сознание.

Я пытаюсь избежать категориально-речевого подхода, но, если пользоваться понятиями трех модусов, предпочтителен модус пересказа мыслей — поскольку функциональный подход к нарраторской презентации сознания как целого, который фокусируется и на внутреннем состоянии, и на внутренней речи, а также на целенаправленном характере мышления персонажей, подтвердит незаменимость и главенствующую роль пересказа мыслей в установлении связи между внутренней жизнью человека и социальным контекстом, в котором она протекает.

 

Сознание как целое и встроенные нарративы

 

Чтобы проиллюстрировать альтернативный подход к фикциональному сознанию, я рассмотрю небольшой пример пересказа мыслей в романе «Эмма» Джейн Остин, где нарратор описывает чувства Эммы к Фрэнку Черчиллу.

 

(a) «Нельзя сказать, что Эмма предавалась беспечной веселости от избытка чувств — напротив, скорее оттого, что ожидала большего. <Дословно: скорее оттого, что была менее счастлива, чем ожидала. — Примеч. пер.>

(b) Она смеялась

(c) потому, что испытывала разочарованье,

(d) и хотя его внимание нравилось ей и представлялось как нельзя более уместным, чем бы оно ни объяснялось — дружественной ли приязнью, поклоненьем или природною игривостью, — оно более не покоряло ее сердца.

(e) Она по-прежнему предназначала ему роль друга» [Остин 2004; Austen 1966, 362].

 

Я также сошлюсь на пример косвенного мышления из «Тома Джонса», о котором упоминал выше.

Категориально-речевой подход не очень информативен в том, что касается презентации сознаний Эммы и Блифила в этих двух коротких отрывках. Но ясно, что они показаны в состоянии внутренней работы. Однако как мы их реконструируем? И как мы описываем эту реконструкцию? Я предлагаю шесть наблюдений, которые читатель может сделать касательно этих отрывков, не вписывающихся в нарратологический подход с точки зрения категорий речи, вместе с некоторыми набросками того, как теоретические разработки в других областях могут объединиться, расширяя нарратологию фикционального сознания. Дискурсы о реально существующем сознании в психолингвистике, психологии и философии сознания параллельны дискурсу нарратологии в том смысле, что они представляют нам картины сознания, совершенно отличные от той, что следует из категориально-речевого подхода. Тем не менее, я не считаю, что эти дисциплины непременно противоречат нарратологии. Подход с точки зрения категории речи не ошибочен: это просто один из методов анализа. Недостатки, которые обсуждались в предыдущем разделе, проявляются, только если считать его единственно возможной точкой зрения на сознание — внутренний мир — в нарративном дискурсе.

Я попытаюсь показать, что существует важнейшая связь между реконструкцией фикционального сознания Эммы в частности и пониманием большего нарратива, в котором оно находится. Это звено — отношения между различными сознаниями. В определенном смысле, и это важно, процитированный фрагмент из «Эммы» повествует о двух сознаниях, а не об одном: о сознании Черчилла так же, как и Эммы. Два внутренних мира состоят в какой-то связи друг с другом, но что это за связь? Как она может быть результативно осмыслена? Я буду много говорить об этих двух вопросах, рассуждая о социально активном внутреннем мире как целом.

 

1. Оба отрывка являются презентацией ментальной работы и склонностей к определенному поведению.                                        

Эмма принимает решение о своих будущих отношениях с Черчиллом на основе своих чувств к нему, а Блифил планирует заработать как можно больше на сквайре Олверти. Сейчас я говорю об их внутренней работе и о том, для чего им нужно мышление. Это функциональный подход к сознанию. В парадигме сознания, которая возникает в дискурсе философии сознания, мышление рассматривается в первую очередь как способ действия, при котором предпочтение не отдается ментальному языку. Следующая цитата из классической работы Гилберта Райла «The Concept of Mind» («Понятие сознания») дает некоторое представление о перемене точки зрения: «Говорить о сознании человека … значит говорить о человеческих способностях, обязанностях и склонностях что-то делать или претерпевать, причем делать или претерпевать в повседневном мире» (Райл 2000; Ryle 1963, 190). Поразительно, что внутренняя речь и сознание (consciousness) не упомянуты, но внутренние состояния (states of mind) и поведение — да. Это изображение таких ментальных явлений, как возможности, склонности, точки зрения и паттерны поведения. Акцент делается на действии, а не на свободном, преимущественно вербальном, осмысленном внутреннем диалоге с самим собой.        

Фоном для внутреннего состояния Эммы и Блифила являются их склонности к поведению определенных типов. Блифил склонен к алчности, а Эмма — к манипуляции другими людьми: она получает удовольствие, выступая в роли свахи, пытается руководить другими и отказывается от серьезных отношений. Поэтому она склонна получать удовольствие от ухаживаний Черчилла. Язык склонностей больше подходит философам, нежели нарратологам. Философ Стивен Прист утверждает: «Логические бихевиористы подчеркивают, что ментальные события есть логические конструкции, выведенные из поведенческих склонностей» [Priest 1991, 162]. Это очень весомое заявление, которое, если выражаться нефилософским языком, означает, что, когда мы говорим о ментальных событиях, мы говорим только о склонностях. Вне зависимости от истинности или ложности этой точки зрения или возможности когда-либо установить, истинна она или ложна, странно, что дискурс теории нарратива совершенно не учитывает класс явлений, которые являются столь важными в другом дискурсе о сознании. Важно отметить, что модус передачи мыслей гораздо больше соответствует классическим интересам психологии и философии, чем другие модусы. Например, при передаче мыслей проще всего репрезентировать склонности.

 

2. Приведенные отрывки передают сложные переплетения самых разнообразных внутренних состояний — взаимосвязи причин и мотивов для действий героев. 

Оба примера иллюстрируют целеполагающую, регулирующую роль ментальной деятельности в планировании, управлении и оценке наших действий и содержат описания глобальных и сиюминутных намерений, планов, целей, мотивов и причин для действия. Блифил упражняет свой ум, планируя, что он сделает с богатством Олверти. Ментальная деятельность Эммы относится по большей части к тому, как управлять отношениями с другими людьми. Нарратор в «Эмме» репрезентирует взаимосвязь причин и мотивов, обуславливающих это стремление управлять, с большой тонкостью и мастерством. Я проанализирую эту репрезентацию каузальных связей несколько более подробно, поскольку это пример той типичной передачи внутренних состояний, которая не была предметом изучения категориально-речевой нарратологии, но которая при этом дает много информации о фикциональной ментальной деятельности. Эта информация становится отчетливо зримой в пределах парадигмы, которую я отстаиваю.

(a) Всего в двадцати трех словах в оригинале нарратор упоминает четыре внутренних состояния: веселье и беспечность, избыток чувств, ощущение меньшего счастья, чем хотелось бы, и ожидание счастья. Два текущих состояния (веселье и беспечность; ощущение меньшего счастья) сравниваются с двумя другими. Одно из них противоречит фактам (избыток чувств), а другое относится к прошлому (ожидание счастья). Тому, что Эмма весела и беззаботна, дается объяснение, противоречащее фактам, или объяснение через отрицание — это не было связано с избытком чувств. Затем степень ее ощущения счастья определяется отсылкой к прошлому, так как оно меньше, чем она ожидала. Кроме того, устанавливается причинно-следственная взаимосвязь между двумя текущими состояниями. Она весела и беспечна, потому что она испытывает меньшее счастье, чем ожидалось в прошлом. На первый взгляд, это парадокс; он разъясняется во фразе (d).

(b) «Индикативным описанием» может быть названа такая характеристика действий, которая, как представляется, указывает на сопутствующее внутреннее состояние. (b) — это индикативное описание, так как оно относится к поведению, смеху, что обычно указывает на веселое настроение. Однако важной функцией индикативного описания является то, что оно может неточно указывать на фактическое внутреннее состояние. Смех может быть порожден огорчением или язвительным настроем. В этом контексте смех довольно сложное явление. Кажется, что это реальный смех, но амбивалентного, горько-сладкого свойства, которое соответствует парадоксальной природе мыслительных процессов героини.

(c) Это внутреннее состояние, разочарование, снова имеет причинно-следственную функцию: оно выступает причиной или объяснением смеха и является еще одним очевидным парадоксом. Упоминание чувства разочарования здесь усиливает проблему обманутых ожиданий, которые были описаны в (a).

(d) В двадцати семи словах (оригинала) можно определить еще шесть эксплицитных внутренних состояний, а также одно имплицитное состояние, что в общей сложности дает двенадцать в двух коротких предложениях. Эксплицитные состояния: симпатия к Черчиллу в целом; в частности, симпатия к его дружбе; к его поклонению; или его игривости; уверенность, что его поведение является уместным; чувство или убеждение, что он не покоряет ее сердце. Все эти состояния подразумевают, что она чувствует — хотя прямо об этом не говорится — облегчение, связанное с тем, что ее сердце не завоевать. Причинно-следственные связи между этими состояниями носят сложный характер. Симпатия к герою вызвана верой в благоразумность и уместность его поведения. Эта пара состояний, в свою очередь, порождена тремя возможными или гипотетическими объяснениями его поведения: поклонение и восхищение, дружеские чувства или заигрывание. (Конечно, Эмма ошибается, и основным мотивом его поведения является желание создать дымовую завесу, которая будет скрывать его тайную помолвку с Джейн Фэрфакс.) Тем не менее, использование слова «хотя» уравновешивает все эти состояния и убеждение, что ее сердце не завоевывается. Этим объясняются обманутые ожидания, переданные во фразах (a), (b) и (c). Наконец, состояние успокоения (ее сердце не захвачено), которое следует из всего предложения, является запоздалым объяснением двух кажущихся парадоксов.

(e) Это заявление о намерении действовать определенным образом по отношению к Черчиллу в будущем. Функция предыдущих двух предложений в том, чтобы представить причинную связь внутренних состояний, которая объясняет эту интенцию.

 

3. Нарраторы ссылаются на действия и поведение Эммы и Блифила,  так же как и на их сознание.

Описание сознания Эммы включает действие (смех), поведение (веселое и беззаботное) и намерение действовать (обращаться с Черчиллом как с другом). Действия, которые совершает Блифил для достижения своих целей, являются ключевыми компонентами его нарратива. Фактически, процитированный отрывок — список действий и намерений: например, расчеты размеров состояния, намерения изменить дом и многие другие проекты. Отношения между действием и сознанием исследуются в философии поступка, которая имеет дело с разницей между, с одной стороны, волевыми поступками и, с другой, простыми действиями, происшествиями и событиями. Она анализирует механизм действия: запутанные отношения между различными ментальными операциями, такими как намерения, цели, мотивы и задачи, и итоговым поведением. Как следует из такой точки зрения, нарратологическое рассмотрение фикционального действия должно включать не только изучение физических действий на уровне истории; оно должно также включать систематический анализ репрезентаций ментального действия в дискурсе.

Такую работу можно строить на основополагающих исследованиях ван Дейка. В своем новом труде психолог Джон Эльстер рассматривает роль эмоций в ментальной деятельности. В частности, он ссылается на споры психологов о том, можно ли эмоции, такие как гнев, рассматривать в качестве «тенденций действий» [Elster 1999, 59—61, 281—83]. Гордость Эммы и алчность Блифила могут быть примерами таких тенденций действий. Независимо от исхода спора о реально существующих сознаниях, это понятие — один из способов изучать тексты с целью понять, как нарраторы и читатели связывают воедино репрезентации непосредственных ментальных явлений: эксплицитно названных или подразумеваемых эмоций, склонностей — и описания поведения в причинно-следственные цепочки с помощью таких концептов, как мотивы, намерения и побуждения к действию.

Такая точка зрения играет важную роль в анализе дискурса. Например, существуют важные функциональные различия между нарративным отчетом о действии: «Она вышла из комнаты»; отчетом о намерении: «Она решила выйти из комнаты»; отчетом о действии и мотиве: «Она вышла из комнаты, чтобы избегнуть встречи с ним»; и так далее. Кроме того, очень тонкие различия между отчетами о внутренних состояниях и поведении имеют весьма существенное значение для фикциональных нарративов. В «Философских исследованиях» Витгенштейн цитирует предложение: «Я заметил, что он был не в духе», — и спрашивает: «Является ли это отчетом о его поведении или о психологическом состоянии?» [Wittgenstein 1958, 179]. Примечательно, что он также говорит: «Тело человека является лучшей картиной человеческой души» [178]. Романы содержат много предложений, которые трудно классифицировать только как отчеты о сознании или отчеты о действиях. Эта трудность в различении между заявлениями о действии и заявлениями о сознании может быть названа континуумом мысли и действия.

В главе о прогулке на Бокс-хилл в «Эмме» «прибыв на место, все ахнули от восторга» [Остин 2004; Austen 1966, 361]. Если применить вопрос Витгенштейна к фикциональным сознаниям — это отчет о поведении или о состоянии души? Используя предложенную мной терминологию: где в континууме мысли и действия находится это заявление? Слово «восторг» может относиться как к мыслительным процессам, так и к поведению. В некотором смысле, это характеристика публичного события, но есть также частные стороны. «Ахнуть от восторга» может означать, что они чувствовали искреннее восхищение или только то, что они вели себя восхищенно — возможно, неискренне, из вежливости. Позднее г-на Уэстона называют «веселым», но это описание вполне может скрывать внутреннее состояние, полностью отличное от названного. Хотя читателям этого явно не говорят, они могут догадаться по контексту, читая о пикнике в Бокс-хилл, что веселое поведение сопровождается, по сути, довольно напряженным психологическим состоянием. Индикативные описания — это модальные описания, которые только указывают на внутреннее состояние, обычно ассоциируемое с описанным поведением, но не гарантируют, что это состояние действительно таково. Следовательно, это очень полезный механизм для создания иронических эффектов. Например, знаки внимания Черчилла к Эмме — это поведение, которое скорее скрывает его реальное психологическое состояние, нежели говорит о нем.

        

4. Оба отрывка — явные примеры социально укорененной, диалогической природы сознания.

Мысли Эмма и Блифила неизбежно включаются в окружающий их социальный контекст. В частности, два сознания преподносятся как активный социальный и публичный диалог с другими. Планы Блифила на будущее включают ожидания, а потому и расчеты в отношении внутреннего состояния других людей и касаются таких социальных вопросов, как классовое и материальное положение. Диалог Эммы рассматривается ниже. Михаил Бахтин исследовал с глубоким пониманием сути вопроса диалогическую природу внутреннего высказывания. Он показал, что наша мысль состоит в значительной степени из ответов на мысли других и ожиданий от них. Ее характер обусловлен культурой, в которой мы живем, и, следовательно, она, в определенном и важном смысле, является социальным и публичным диалогом с другими. Его теории о социальной природе сознания показывают, что есть случаи, когда внутренняя речь совершенно не является внутренней. Это голос, являющийся частью продолжающегося диалога с другими людьми в культуре, в рамках которой мы живем. Наша мысль, во многих отношениях, социальна, публична, зрима и наблюдаема. Постклассический взгляд на устройство фикциональных сознаний должен быть сосредоточен на этой сложной взаимосвязи между недоступностью мысли персонажа для других и тем, в какой степени та же мысль является социальной, публичной и доступной для других в художественном мире. Эта взаимосвязь очень ясно видна, когда персонаж предвидит мысли другого, размышляет о них, реконструирует, не понимает, оценивает их, реагирует и воздействует на них. Мысли Эммы состоят в принципиально неверно понятом диалоге, как ей представляется, с мыслями Черчилла. Как замечает нарратор Пруста, «наша социальная личность — это творение мыслей других людей» [Proust 1996, 20]. Эмма, при содействии Черчилла, создает для него социальную личность, которая состоит в сложных и интересных взаимоотношениях с остальной частью его сознания. Например, он наслаждается игрой и притворством, которые включает в себя его флирт с Эммой.

Американский психолингвист Джеймс Верч развил идеи Бахтина и других российских теоретиков, разработав концепт опосредованного действия [Wertsch 1991, 7—8]. Наша умственная деятельность почти всегда осуществляется с помощью так называемых медиативных инструментов, таких как компьютеры, язык или числовые системы. Из всех них общий социальный процесс языкового общения является наиболее важным. Таким образом, даже когда ментальное действие осуществляется отдельными людьми, оно по-прежнему по сути своей социально. На самом деле, это то, что Верч называет «социально распределенным» [14]. Другими словами, термины «сознание» и «ментальное действие» могут быть использованы в отношении групп людей так же, как и отдельных личностей. К примеру: «Они обсудили это и решили прогуляться». Это называется интерментальным мышлением, в противоположность интраментальному, которое использует отдельная личность. Использование социального процесса языковой деятельности как медиативного инструмента и существование интерментального мышления лишь два смысла, которые могут передаваться яркой фразой Верча «Сознание выходит за ограничивающие его пределы» [14]. Очевидно, принципиальным аспектом фикциональных текстов также выступают нарушения в интерментальном мышлении. Например, Эмма ошибается, полагая, что ее мышление и мышление Черчилла по-настоящему интерментальны.

Основное положение социокультурного подхода Верча к изучению сознания заключается в том, что объектом описания и объяснения должна быть человеческая деятельность. Люди рассматриваются как входящие в контакт с их окружением и создающие его, как и самих себя, путем совершения тех или иных действий [8]. Такая точка зрения весьма отличается от тенденции категориально-речевого подхода преподносить сознание как изолированное и пассивное. В конце концов, глубина и сложность романов в большой степени заключаются в том, как фикциональное сознание разнообразным образом проявляется за пределами личности персонажа. Постклассическая нарратология должна систематически изучать все то, что в романах указывает, во-первых, на роль нарратора как связующего звена при взаимодействии сознания с социальным окружением, во-вторых, на роль читателя в интерпретации этого взаимодействия. Но некоторые медиативные инструменты, если использовать выражение Верча, еще нужно полностью разработать. Для начала знаки внимания Черчилла можно, например, продуктивно проанализировать с использованием пяти типов социально укорененного действия, указанных Верчем [9—12]. Его деятельность телеологична, поскольку направлена на достижение желаемой цели; драматургична, так как должна управлять впечатлениями аудитории; нормативно регулируется, поскольку осуществляется согласно социальным и моральным нормам, преобладающим в соответствующей социальной группе; коммуникативна, поскольку Черчилл пытается заставить Эмму видеть ситуацию в неправильном свете; наконец, она медиативна, поскольку упомянутая выше цель достигается посредством использования Черчиллом языка и поведения. 

 

5. Изображения сознаний героев составляют часть их встроенных нарративов.

Другой ключевой медиативный инструмент может быть найден в рамках анализа истории в нарратологии. Это понятие встроенного нарратива Мари-Лор Райан, описанное в блестящей статье «Embedded Narratives and Tellability» («Встроенные нарративы и рассказываемость»), которая позже была переиздана в отредактированном виде в качестве главы книги «Possible Worlds, Artificial Intelligence and Narrative Theory» («Возможные миры, искусственный интеллект и нарративная теория»). Я расширяю значение термина Райан, применяя его в дискурсном анализе и используя для обозначения сознания персонажа в действии как целого: общая перцептивная и когнитивная точка зрения, идеологическое мировоззрение, воспоминания, набор убеждений, желаний, намерений, мотивов и планов на будущее каждого персонажа в истории, как это представлено в дискурсе. Это нарратив, поскольку это изложенная в романе история, преподнесенная с частной, ограниченной точки зрения одного персонажа. Оба отрывка можно назвать нарративами, потому что мы видим художественные миры «Эммы» и «Тома Джонса» с ограниченных когнитивной и этической точек зрения Эммы и Блифила. Результаты этого анализа, в свою очередь, могут быть включены в анализ других сознаний, присутствующих в художественном мире, с их собственными встроенными нарративами, собственными мотивами, интенциями и планами. Метод встроенных нарративов может связать душевное состояние с другими презентациями сознания Блифила в дискурсе, а также с его поведением и действиями. Отрывок из «Эммы» связан с последующим развитием встроенного нарратива Эммы, потому что последнее предложение выражает интенцию в отношении будущего действия. Таким образом, получается полная картина частного, субъективно воспринимаемого художественного мира. Художественный мир является частным в том смысле, что его герои могут воспринимать его исключительно с конкретной перцептивной и когнитивной точки зрения в каждый единичный момент времени. Как объясняет Джон Р. Сёрль: «Когда бы мы ни воспринимали что-либо или думали о чем-либо, мы всегда касаемся каких-то одних аспектов и не затрагиваем другие» [Searle 1991, 156—157].

В дополнение к «фактическим» встроенным нарративам сознаний персонажей, совпадение и переплетение нарративов, о которых говорится выше, создает то, что можно назвать «двойными» встроенными нарративами. То есть: в нарратив Эммы встроена виртуальная версия нарратива Черчилла. Делая предположения о причинах его поведения, она неверно реконструирует аспект его сознания в своем собственном. Весь отрывок построен на полном непонимании его настоящего встроенного нарратива. Такие дважды встроенные нарративы вновь свидетельствуют, в другой форме, о диалогической природе сознания. Эмма видит определенную сторону Черчилла, что заставляет ее неправильно читать весь его нарратив. Когда она узнает его истинную позицию, она вынуждена восстановить ее с самого начала и, таким образом, увидеть его с другой стороны.

 

6. Оба отрывка имеют телеологическое значение.  

Может показаться, что я слишком расширяю термин «нарратив» и увеличиваю его объем так, что термин перестает быть полезным. Тем не менее, я полагаю, что такое использование термина имеет большую ценность, поскольку акцентирует внимание на телеологической ценности информации о фикциональных сознаниях. Персонажи явно отличаются от реальных людей тем, что существуют только в нарративной структуре. Особенности фикционального сознания, названные в текстах, приобретают важность в рамках этой структуры, и использование слова «нарратив» должно привлечь к этому внимание.

У отрывка из Остин значительная телеологическая ценность для встроенного нарратива Эммы. Поверхностность и склонность к самообману, которые он передает, создает конфликт между встроенными нарративами Эммы и Найтли, а также других, например Черчилла, что и будет, в конечном счете, определять телеологическую форму нарратива. Концепты мотива и интенции играют ключевую роль в этом направлении исследования, потому что связывают сознание, целое которого заключено во встроенных нарративах, с его видимым и открытым воплощением в поведении и действиях. Это точка, где персонажи открыто взаимодействуют и конфликтуют друг с другом на протяжении событий, которые составляют историю. Телеологическая модель для презентации сознаний в романах может быть построена при движении от роли внутренней речи в повседневных самоконтроле и планировании своей жизни к склонностям, интенциям, мотивам, действиям и, наконец, сюжету. Я упоминаю здесь телеологию, потому что читатели воспринимают сюжет романа как сочетание конкретных воплощений встроенных нарративов всех персонажей: мыслей, которые они обдумывают, и действий, которые совершают. Телеологический подход к презентации сознания в нарративной фикциональной литературе формирует концептуальные принципы, согласно которым можно анализировать тексты с целью показать конкретные случаи доступа к сознаниям персонажей, вносящие вклад в демонстрацию процесса появления сюжета. На уровне дискурса содержание сознаний персонажей истории представлено непосредственно, когда нарратору нужно эксплицитно разъяснить содержание их встроенных нарративов, в дополнение к описаниям их поведения. Разумеется, нарратор не может давать читателю постоянный и полный прямой доступ к сознаниям всех персонажей. Читатели делают заключения о дальнейших ментальных процессах героев на основе имеющихся свидетельств. Они «соединяют точки». На основе этого постоянного потока информации читатель строит начальные гипотезы и совершает ряд сложных доработок, свойственных процессу чтения. Затем читатель объединяет встроенные нарративы каждого персонажа, входящие в дискурс, воедино, создавая свою читательскую историю.

Я упоминал ранее, что Эмме приходится создавать заново встроенный нарратив Черчилла, как только она слышит о его тайной помолвке. С точки зрения читателя, процессы создания и преобразования параллельны. Читателю представлен нарратив Черчилла (как очевидный флирт), в основном искаженно, через призму его восприятия Эммой. Тем не менее, читатель вынужден, в свете откровения в конце книги, реконструировать «фактический» встроенный нарратив Черчилла (как тайно обрученного, находчивого манипулятора) и отказаться от более ранней версии нарратива, которую он успешно преподносил Эмме, а также читателю. Этот процесс чтения требует от читателя, в сущности, воссоздать весь художественный мир романа заново.

 

Подводя итоги, можно сказать, что подход к нарративному дискурс-анализу, описанный в этом разделе, ценен тем, что:

 

1. это подробный, точный подход к устройству социального сознания в действии как целого, который позволяет избежать фрагментации и дробления прежних подходов;

2. он рассматривает сознания персонажей не только с точки зрения презентации пассивной, частной внутренней речи в модусах изложения мыслей прямой речью или косвенной передачи мыслей, но и с точки зрения позитивной роли нарратора в презентации социальной ментальной деятельности персонажей, особенно в модусе пересказа мыслей; и

3. он подчеркивает роль читателя, процесс, путем которого читатель строит сюжет с помощью предварительных предположений и гипотез о встроенных нарративах персонажей.

 

Связь с другими подходами

 

Я бы мог утверждать, что все существующие нарратологические взгляды на фикциональное сознание можно объединить в рамках вышеописанной концепции. Но в связи с ограниченным объемом работы я сошлюсь только очень кратко на некоторые их взаимосвязи.

Анализ истории. Гинзбург и Риммон-Кенан отмечают, что в классической нарратологии «персонажи не были связаны ни с картиной мира, ни с временем и пространством, но выступали как “функции” — были подчинены последовательности событий» [Ginsburg, Rimmon-Kenan 1999, 80]. Это та область, в которой структуралистские истоки нарратологии очевидно ограничивали ее возможности. Я попытался предложить, каким образом персонажи могут быть связаны с картиной мира и временем и пространством более целостно. Анализ мира истории в нарративных структурах явно зависит от большого числа косвенных выводов о фикциональном сознании, основанных на изучении функций и значения реальных действий. Тем не менее, эта методология редко описывается с точки зрения ментальной деятельности, потому что сознания персонажей, как правило, принимаются как данность, а не точно определяются как дискурсивный конструкт. Я сосредоточился главным образом на презентации действия в дискурсе. Онега и Ланда предполагают, что большинство теорий нарратива сосредотачиваются или на истории, или на дискурсе [Onega, Landa 1996, 25]. Тем не менее, не исключено, что дальнейшие исследования, направленные на расширение понятия встроенных нарративов до уровня дискурса, могут показать, что есть способ объединить историю и дискурс как стороны одной дисциплины. Флудерник понимает, что применение Райан методологии встроенных нарративов к сюжету из одного абзаца «ставит под сомнение возможное применение [ее] к роману» [Fludernik 1996, 56], хотя она добавляет, что «применимость к роману затруднена по причинам длины текста — она не отвергается (принципиально)» [384]. Несмотря на ее опасения, я считаю, что при экстраполяции этой идеи на дискурс-анализ целых романов она может скорее выиграть в гибкости и эвристической энергии, нежели потерять в строгости и полноте.

Характеристика. Блестящая работа по воссозданию внутреннего мира персонажей, которая до сих пор проделывалась в нарратологии, никак не была связана с изучением сознания. К примеру, в «Narrative Fiction» («Нарративной фикциональной литературе») Шломит Риммон-Кенан две прекрасно написанных главы о персонажах, в которых нет отсылок к ее рассуждениям о речевых категориях, вынесенным в отдельную главу. «Structuralist Poetics» («Структуралистская поэтика») Джонатана Каллера содержит несколько очень интересных замечаний о характеристике [Culler 1975, 230—238], но в первую очередь касается вопросов анализа истории и интертекстуальности, а не всего многообразия внутритекстовой информации о сознаниях персонажей, которая доступна в фикциональных дискурсах. Практически во всех романах присутствует это многообразие, и, таким образом, существует опасность чрезмерного употребления полярных категорий, таких как «нейтральный» нарратив или «поток сознания». Например, чрезмерный интерес к «нейтральному» или «бихевиористскому» нарративам, таким как рассказы Хемингуэя «Убийцы» и «Холмы, как белые слоны», на мой взгляд, не позволяет увидеть тот жизненно важный факт, что во всех романах присутствует некоторое количество бихевиористских персонажей. Даже нарративы, в которых в большом объеме используется прямой доступ к сознаниям героев в различных формах, помимо этого, требуют от читателей выводов о мыслях персонажей на основе того, что они открыто говорят и делают.

Фокализация. Подход, разработанный Женнетом, Бал и О’Нилом, существенно дополнил наши знания о том, как читатели могут воссоздавать фикциональные сознания. Я кратко остановлюсь на одном примере. Важным компонентом презентации нарратором и читательского восприятия фикциональных сознаний является восстановление тех частей дискурса, которые изначально кажутся только нарративным отчетом, но при более глубоком размышлении могут восприниматься как описания событий или внутренних состояний, переживаемых определенным фикциональным сознанием в мире истории. Эта форма представления взаимодействия между персонажами и их физическим контекстом часто называется «несобственно-прямой перцепцией». С помощью такого средства встроенные нарративы персонажей могут быть расширены и включать описания тех аспектов мира истории, которые воспринимаются с их перцептивной, когнитивной и оценочной точек зрения.

Герой-рефлектор и персональный роман. <При переводе термина ориентируемся на названия типов романов в существующем переводе работы Ф. Штанцеля «The Narrative Situation in the Novel» (1971): «аукториальный» (authorial novel) и «персональный» (figural novel). — Примеч. пер.>. Флудерник утверждает, что «именно паттерны психологических мотивировок реального мира (стремления, жадность, ревность) читатель проецирует на персонажей в фикциональной литературе — и их взаимосвязь становится явной в нарративном комментарии к реалистическому роману» [Fludernik 1993, 452]. Я надеюсь, что это не означает, что классический реалистический текст, на который ссылается Флудерник, больше годится для подхода, изучающего сознание как целое, чем, например, персональный, модернистский или постмодернистский роман. Новый взгляд может плодотворно сосредоточиться на различиях, а также, что менее популярно, на сходствах между реалистическим и постреалистическим романом с точки зрения устройства в них внутренних миров персонажей. К примеру, что касается персонального романа, может быть, уже достаточно внимания было уделено различным средствам, с помощью которых создается сознание героя-рефлектора, и теперь больше внимания следует уделить тому факту, что, при строгом использовании этой нарративной формы, все другие персонажи обязательно становятся бихевиористскими. Даже те персонажи, в том числе герои-рефлекторы, сознание которых во многом становится объектом прямого доступа, не получают характеристику исключительно благодаря такому доступу. Об их поведении также сообщается много информации. Доступ к сознанию и выводы, сделанные на основе действий персонажей, как правило, сочетаются.

Теория фреймов. Нарратологи проявляют растущий интерес к когнитивным фреймам, которые используются читателями для интерпретации текстов. Подход, рассматривающий встроенные нарративы, можно удачно переформулировать с точки зрения последних применений теории фреймов к нарративу, поскольку ключевой фрейм — это приписывание сознания нарративным агентам. Читатель использует существующие или заранее приобретенные знания о других сознаниях, чтобы переработать получаемые при презентации фикциональных сознаний сведения. К примеру, Хёрман утверждает: «Современные исследования указывают, что нам не помешало бы узнавать не только о структуре истории как таковой, но о паттернах, неслучайных путях, следуя которыми читатели и слушатели склонны структурно выстраивать определенные цепочки событий, представленных в дискурсе» [Herman 1999, 8]. Стратегии обработки, которые используются читателями для конструирования встроенных нарративов, являются основным способом выстраивания событийных цепочек. В частности, Ян говорит, что фреймы, скрипты и правила предпочтения устраняют структурные, лексические, референтные и иллокутивные двусмысленности; восстанавливают пробелы в дискурсе, когда это необходимо; благодаря им возникают предположения, которые позволяют понять, о чем этот дискурс [Jahn 1999, 176]. Звучит очень похоже на стратегию чтения, «соединяющую точки», о которой я упоминал выше. Пробелы в мире истории, о которых Изер и другие предупреждали нас, могут быть очень большими в случае второстепенных персонажей, когда процесс чтения становится очень креативным при воссоздании непротиворечивого развивающегося фикционального сознания на основе минимума имеющейся о нем информации.

 

Примечания

1. Я хотел бы поблагодарить Роберта Чейза, Давида Хёрмана, Ури Марголина, Джеймса Филана и Мари-Лор Райан за полезные комментарии к этой статье.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Остин Дж.

2004 — Эмма / Пер. с англ. М. Кан. М.: АСТ, 2004.

Райл Г.

2000 — Понятие сознания / Пер. с англ. В. А. Селиверстова, Д. А. Симонова и др.; Под общ. науч. ред. В. П. Филатова. М.: Идея-Пресс, 2000.

Филдинг Г.

1982 — История Тома Джонса, найденыша / Пер. с англ. А. А. Франковского. М.: Правда, 1982. 

Austen J.

1966 Emma / Edited by Ronald Blythe. Harmondsworth: Penguin, 1966.

Bakhtin M.

1981 — The Dialogic Imagination / Translated by Caryl Emerson and Michael Holquist. Austin: Univ. of Texas Press, 1981.

1984 – Problems of Dostoevsky’s Poetics / Translated by Caryl Emerson. Manchester: Manchester Univ. Press, 1984.

Bal M.

1985 — Narratology: Introduction to the Theory of Narrative / Translated by Christine van Boheemen. Toronto: Univ. of Toronto Press, 1985.

Banfield A.

1982 — Unspeakable Sentences: Narration and Representation in the Language of Fiction. Boston: Routledge, 1982.

Chatman S.

1978 — Story and Discourse: Narrative Structure in Fiction and Film. Ithaca: Cornell Univ. Press, 1978.

Cohn D.

1978 — Transparent Minds: Narrative Modes for Presenting Consciousness in Fiction. Princeton: Princeton Univ. Press, 1978.

1999 — The Distinction of Fiction. Baltimore: Johns Hopkins Univ. Press, 1999.

Culler J.

1975 — Structuralist Poetics: Structuralism, Linguistics and the Study of Literature. London: Routledge, 1975.

Dijk T. van

1976 — Philosophy of Action and Theory of Narrative // Poetics. 1976. Vol. 5. P. 287—338.

Elster J.

1999 — Alchemies of the Mind: Rationality and the Emotions. Cambridge: Cambridge Univ. Press, 1999.

Fielding H.

1995 — Tom Jones / Edited by Sheridan Baker. 2d ed. New York: Norton, 1995.

Fludernik M.

1993 — The Fictions of Language and the Languages of Fiction: the Linguistic Representation of Speech and Consciousness. London: Routledge, 1993.

1996 — Towards a “Natural” Narratology. London: Routledge, 1996.

Genette G.

1980 — Narrative Discourse: an Essay in Method. Translated by Jane E. Lewis. Ithaca: Cornell Univ. Press, 1980.

1988 — Narrative Discourse Revisited / Translated by Jane E. Lewis. Ithaca: Cornell Univ. Press, 1988.

Ginsburg R., Rimmon-Kenan Sh.

1999 — Is There a Life after Death? Theorizing Authors and Reading Jazz // Narratologies: New Perspectives on Narrative Analysis / Edited by David Herman. Columbus: Ohio State Univ. Press, 1999. P. 66—87.

Hegel G. W. F.

1931 — The Phenomenology of Mind / Translated by J. B. Baillie. 2d ed. London: Allen and Unwin, 1931.

Herman D.

1999 — Introduction: Narratologies // Narratologies: New Perspectives on Narrative Analysis / Edited by David Herman. Columbus: Ohio State Univ. Press, 1999. P. 1—30.

Iser W.

1978 — The Act of Reading. London: Routledge, 1978.

Jahn M.

1999 — ‘Speak, friend, and enter’: Garden Paths, Artificial Intelligence, and Cognitive Narratology // Narratologies: New Perspectives on Narrative Analysis / Edited by David Herman. Columbus: Ohio State Univ. Press, 1999. P. 167—196.

Laing R. D.

1967 — The Politics of Experience. Harmondsworth: Penguin, 1967.

Leech G., Short M.

1981 — Style in Fiction: a Linguistic Introduction to English Fictional Prose. London: Longman. 1981.

McHale B.

1978 — Free Indirect Discourse: a Summary of Recent Accounts // PTL, a Journal for Descriptive Poetics and Theory of Literature. 1978. Vol. 3. P. 249—287.

1981 — Islands in the Stream of Consciousness: Dorrit Cohn’s Transparent Minds // Poetics Today. 1981. Vol. 2.2. P. 183—191.

Onega S., Jose Angel Garcia Landa, eds.

1996 — Narratology: an Introduction. London: Longman, 1996.

O’Neill P.

1994  The Fictions of Discourse: Reading Narrative Theory. Toronto: Univ. of Toronto Press, 1994.

Pascal R.

1977 — The Dual Voice: Free Indirect Speech and its Functioning in the Nineteenth Century European Novel. Manchester: Manchester Univ. Press, 1977.

Poulet G.

1969 — Phenomenon of Reading // New Literary History. 1969. Vol. 1.1. P. 53—68.

Priest S.

1991 — Theories of the Mind. Harmondsworth: Penguin, 1991.

Prince G.

1996 — Narratology, Narrative Criticism and Gender // Fiction Updated: Theories of Fictionality, Narratology and Poetics / Edited by Calin-Andrei Mihailescu and Walid Hamarneh. Toronto: Toronto Univ. Press, 1996. P. 159—164.

Proust M.

1996 — Swann’s Way. Vol. 1 of In Search of Lost Time / Translated by C. K. Scott Moncreiff and Terence Kilmartin, revised by D. J. Enright. London: Vintage, 1996.

Rimmon-Kenan Sh.

1984 — Narrative Fiction. Contemporary Poetics. London: Routledge, 1984.

Ryan M.-L.

1986 — Embedded Narratives and Tellability // Style. 1986. No 20. P. 319—140.

1991 — Possible Worlds, Artificial Intelligence and Narrative Theory. Bloomington: Indiana Univ. Press, 1991.

Ryle G.

1963 — The Concept of Mind. Harmondsworth: Peregrine, 1963.

Searle J. R.

1992 — The Rediscovery of the Mind. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1992.

Wertsch J.

1991 — Voices of the Mind: a Sociocultural Approach to Mental Action. London: Harvard Univ. Press, 1991.

Wittgenstein L.

1958 — Philosophical Investigations. Oxford: Basil Blackwell, 1958.

 

Перевод статьи публикуется с разрешения автора.

Оригинал: Palmer A. The Construction of Fictional Minds // Narrative. 2002. Vol. 10. № 1. P. 29—46.

Перевод с английского Инны Г. Драч и Екатерины Ю. Сокруты.

 



© A. Palmer, 2002.

© И. Г. Драч, перевод, 2015.

© Е. Ю. Сокрута, перевод, 2015.