Олег Н. Скляров (Москва) «“НЕСВЯТЫЕ СВЯТЫЕ” И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ» АРХ. ТИХОНА (ШЕВКУНОВА): Повествователь. Адресат. Система персонажей. Нарративные стратегии

Олег Н. Скляров (Москва)

 

«“НЕСВЯТЫЕ СВЯТЫЕ” И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ»

АРХ. ТИХОНА (ШЕВКУНОВА):

Повествователь. Адресат. Система персонажей.

Нарративные стратегии

 

Побудительным мотивом предпринятого анализа была исходная гипотеза о том, что между громким успехом книги архимандрита Тихона (в 2012 г. она вошла в список финалистов литературной премии «Большая книга» — в читательском голосовании одержала победу, тогда же была удостоена премии «Книга года» в номинации «Проза года»; к началу 2016 г. общий тираж переизданий достиг 2 млн. экземпляров) и лежащими в ее основе нарративными стратегиями есть интересная и весьма показательная связь, заслуживающая исследовательского внимания.

Любопытной жанровой особенностью «Несвятых…» является то, что в данном случае мы имеем дело с так называемым душеполезным чтением, облеченным в форму занимательной беллетристики. В тесной связи с названным фактом находится еще один парадокс. С одной стороны, это нацеленная на духовное просвещение, миссионерская книга об очень серьезных вещах, связанных с религиозной проблематикой: о монашестве, о судьбах церкви и православия в ХХ в., о спасении души, о духовных исканиях современного человека и подстерегающих его опасностях и соблазнах. С другой стороны, первое, непосредственное (дорефлексивное) читательское ощущение, возникающее при знакомстве с текстом, — это ощущение, что перед нами книга, в необычайной мере уютная и беззаботная. Данное сочетание вдвойне удивительно, поскольку историческая судьба христианства в ХХ столетии — тема, сама по себе невероятно трудная, трагическая, заключающая в себе многие болезненные коллизии и, казалось бы, предполагающая высокий градус проблемности и драматизма. Между тем, исходное, предшествующее анализу впечатление от книги арх. Тихона (при всей ее фактологической содержательности и несомненных литературных достоинствах) сродни впечатлению от подборки святочных рассказов или сказок, адаптированных ко вкусам невзыскательной, невинно-благодушной и безгранично доверчивой аудитории. (Интересные наблюдения и мысли на эту тему содержатся в замечательной рецензии монаха Диодора (Ларионова) и М. Игнатьевой «Чудеса в решете» [Диодор (Ларионов), Игнатьева М. 2012], которая, впрочем, изначально не претендует на нарратологический анализ текста.) Из чего складывается и чем достигается это странное ощущение идилличности и безмятежного «уюта»? Какие нарративные факторы способствуют возникновению данного эффекта?

Во избежание нежелательных упрощений необходимо оговориться, что книга весьма неоднородна как в жанровом, так и в стилистическом отношении, и не все сегменты  текста (если рассматривать их по отдельности) воспринимаются одинаково. В «Несвятых…» сплетаются воедино мемуарно-автобиографическое повествование (нарратор последовательно прослеживает всю историю своего воцерковления); «роман воспитания» (литературно изображен процесс становления души и формирования церковного миропонимания [Бахтин 1979, 198—203]); церковно-историческая хроника с вкраплением очерков из жизни русского православия конца столетия и рубежа веков; целая галерея жизнеописаний и портретных очерков; главы-притчи и главы-легенды (основанные на церковно-историческом, житийном или современном материале); записи-свидетельства, где нарратор передает слово реальному историческому лицу, повествующему о своей судьбе (рассказ дивеевской монахини «матушки Фроси»); занимательно-поучительные истории из повседневной жизни, всевозможные «случаи» и, наконец, — байки, анекдоты юмористического, авантюрно-фарсового характера, уже как будто не содержащие в себе никакого вероучительного, дидактического элемента («Про кота» и др.). Чем скрепляется и на чем держится эта сложная и прихотливая конструкция? Что перед нами — просто сборник разножанровых текстов, объединенных исключительно общей темой / проблематикой и определенной идейной направленностью (на первый взгляд дело обстоит именно так), или целостный текст, охваченный единым сюжетно-композиционным, нарративным и архитектоническим «заданием»?

Внимательный анализ позволяет увидеть, что книга представляет собою своего рода трехъярусную конструкцию. Ее основанием и опорой является освященный сакральным авторитетом церковного предания мир величественного, непогрешимого и уходящего корнями в седую старину Православия. Причем мир этот (выступающий как референтная сфера всего высказывания, как «первореальность», к которой изначально апеллирует нарратор) в истоках своих находится за пределами данного единичного текста и постулируется как некий «готовый», самоочевидный, по умолчанию непререкаемый фон выстраиваемого автором дискурса, как исходный, базовый «топос согласия» [Тюпа 2016, 7], обеспечивающий безусловное доверие определенной категории читателей. Нарратор не творит этот мир, но разными способами отсылает к нему, как к раз и навсегда утвержденному, абсолютно авторитетному комплексу смыслов-ценностей, давая понять, что не только любое переосмысление здесь исключено, но и всякая непредвзятая рефлексия по существу неуместна, и потому надо принять все это не раздумывая, с младенческим простодушием. Герой-повествователь, вспоминающий о волнующих перипетиях своей религиозной «инициации», описывает пережитые им некогда (в юности и позднее) состояния обескураженности, недоумения, растерянности, сомнения и т. д. [Тихон (Шевкунов) 2011, 21—75, 129—153]. Но в масштабе нарративного целого всей книги (т. е. выстраиваемого автором дискурса) это выглядит как имитация непредвзятой рефлексии, поскольку «профанная» религиозная безграмотность мечущегося юноши Георгия (мирское имя повествователя) подается по большей части в шутливо-снисходительных, юмористических тонах и сполна компенсируется спокойной уверенностью, мировоззренческой «завершенностью» нарратора в его взрослой, зрелой ипостаси. Здесь происходит своего рода расслоение нарративного субъекта на «себя прежнего» (сюжетного героя, потешного простофилю с обертонами невинного плутовства) и «себя нынешнего» (собственно повествователя, мемуариста и носителя итоговой, результирующей, «абсолютной» точки зрения). Это соотношение отчасти напоминает аналогичную корреляцию наивного Гринева-юноши и Гринева-зрелого мужа в «Капитанской дочке». Постепенно взрослеющий герой «Несвятых…» по ходу сюжета совершает одно ошеломляющее открытие за другим, впервые входя в таинственный и чудесный мир церковности (как бы отождествляясь с читателем-«новичком», новоначальным, неофитом). Но ограниченный кругозор молодого героя, пребывающего в духовном поиске, все время восполняется и корректируется в книге ценностным кругозором нарратора, опытного монаха и клирика, у которого все сомнения и искания позади. Примечательно то, что аксиологический кругозор повествователя преподносится не как индивидуальное, лично выстраданное, экзистенционально неповторимое христианское мировосприятие (которое может быть ортодоксальным по существу, но при этом предельно личностным, персоналистичным в своей эмоционально-когнитивной конкретике), а скорее как благополучно обретенная «идентичность», согласие с готовой и изначально данной системой ценностей. «Поправляя» себя прежнего, юного, он не говорит «от себя», а лишь смиренно и поистине беспечно, т. е. нерефлексивно, транслирует известные общие истины («общие места») монастырской премудрости и школьного богословия. Читателю дают понять, что голос повествователя — не более чем рупор древней и священной Традиции. Существенно, однако, что там, где нарратор не просто отсылает к самоочевидностям традиции, а формулирует, излагает и разъясняет (иногда прямо, иногда косвенно), он нередко не сморгнув выдает новейшие частные, групповые, «партийные», «местные» или локально-исторические интерпретации православия (например, сугубо монашескую, пассеистическую, ультра-консервативную, государственническую, россоцентристскую, анти-экуменическую, анти-западническую, анти-интеллигентскую и т. п.) за непререкаемые истины соборного разума Церкви.

На опорном, базовом (не столько сюжетно-композиционном, сколько архитектоническом) уровне нарративной структуры «Несвятых…» явственно господствует метастратегия «сказания» [Тюпа 2013, 57—63], сакральной легенды, истинность которой санкционирована свыше и потому априорна. Отсылки к вероучительным аксиомам, к преданию церкви и опыту святых сконцентрированы в нескольких опорных точках повествования (предисловие и заключение, главы о Псково-Печерском монастыре, о Дивеевской обители, овеянной образом преподобного Серафима, об обретении мощей святителя Тихона (Белавина), легендарные истории из «Пролога» и т. д. [Тихон (Шевкунов) 2011, 5—75, 287—341, 437—453, 481—523]). Тем самым они (отсылки) как бы «прошивают» весь сборник, ценностно «цементируют» его и обеспечивают необходимый градус вероучительной суггестивности текста. Это тот топос, в пространстве которого жестко фиксируется предвосхищающая все сюжетные неожиданности безоговорочная солидарность нарратора и его целевой аудитории в том, что касается фундаментальных основ религиозной ориентации. Иными словами, наррация обращена к «своим» и к тем, кто готов и полон желания поскорее влиться в ряды «своих». Такое предварительное единомыслие автора и адресата становится обязательным условием адекватного (с точки зрения избранной автором базовой стратегии) восприятия читателем всех прочих частей и уровней нарративной конструкции книги, в том числе и тех, где читателя подстерегают различные неожиданные повороты, странности, казусы и где повествователь ловко создает видимость (иллюзию) проблематизации заявленной темы — зачем быть православным? надо ли? хорошо ли это? чем это хорошо? и т. д. Несколько утрируя, можно сказать, что цель базовой стратегии, положенной в основу дискурса «Несвятых…», — достичь полного слияния в читательском сознании голоса повествователя и соборного голоса церкви, добиться их полной неразличимости.

Таким образом, на первом, опорном ярусе вышеозначенной конструкции подспудно доминирует «дориторическая» «стратегия хорового единогласия» [Тюпа 2016, 106]. А если говорить о нарративной картине мира, то нет сомнений, что здесь мы имеем дело с мифическим по своей сути хронотопом, а следовательно — с так называемой «прецедентной» картиной мира [Тюпа 2016, 80—81], благодаря чему читатель получает внятный сигнал о том, что перед ним не фантазии, догадки, домыслы или индивидуальные умствования в интеллигентско-модернистском духе, а текст, надежно встроенный в ту самую, древнюю, единоспасающую и «неповрежденную» православную традицию. Отсылая к «корням» и «истокам», нарратор как бы гарантирует надежную вероисповедную идентичность всего, что будет сказано. На этом уровне повествование исходит из риторической модальности «знания» и предполагает «этос покоя», понимаемый В. И. Тюпой как установка на «снятие тревоги» [Тюпа 2016, 97]. (Ученый замечает, что бахтинское «“предвосхищаемое ответное слово” при этом носит “хоровой” характер… Рецептивная установка адресата такого высказывания состоит… в хоровой самоидентичности со всеми “своими”»; «нравственное… состояние покоя предполагает отсутствие озабоченности. Беззаботное “я” редуцируется, ослабляет свою “самость”» [Тюпа 2016, 97].) Все давно свершилось, раз и навсегда восторжествовало, проверено, испытано, освящено веками и пересмотру не подлежит. Разумеется, читатель-неофит еще многого не знает и не понимает в этой древней священной традиции, но по нарративно заданным «правилам игры» он должен заранее принять ее на веру, как бы на «вырост», как нечто не до конца ясное, но заведомо истинное, отнестись с абсолютным доверием к самому факту ее непогрешимости.

Следующий уровень или нарративный «слой» в «Несвятых…» непосредственно эксплицирован в сюжетной и образной ткани (уже не за текстом, а в тексте), и в нем отчетливо доминируют ролевое мышление, императивная картина мира, нормативно-риторическая стратегия назидательной притчи, этос долженствования и модальность убеждения (хотя надо признать, что прямолинейная серьезность у арх. Тихона почти везде соседствует с шутливостью и одно нередко плавно переходит в другое). Названный пласт сконцентрирован преимущественно в очерках о печорских и дивеевских подвижниках, в главах об о. Иоанне (Крестьянкине), о Николае (Гурьянове) («Предсказание отца Николая о монашестве»), епископе Василии (Родзянко), в историях о смерти С. Бондарчука («Об одной христианской кончине»), о мальчике, поджигающем предметы («Отчитки») [Тихон (Шевкунов) 2011, 39—83, 289—297, 331—341, 405—411, 361—375, 415—429], и в общей биографической канве судьбы самого героя-нарратора, построенной по традиционной схеме «беспутная мирская жизнь — инициация — духовный переворот — обретение идентичности». Показательно, что и названия у многих главок этого ряда имеют характер назидания, формулируют некую истину, подлежащую усвоению. Например: «Об одной святой обители», «Об одной христианской кончине», «В праздник Крещения вода во всем мире становится святой», «Литургия служится один раз на одном престоле», «О том, что нельзя совмещать служение Слову и заработок» и т. д. Здесь инструментами убеждения служат непосредственно описанные праведная жизнь, подвиги, добродетели, чудеса и поучения монахов, поучительные и чудесные истории, происходящие с обычными верующими и людьми, ищущими путь к вере, и, наконец, — декларативные (монологические, «одноголосые») комментарии, обобщения и выводы самого нарратора, который расставляет все точки над «i» и подсказывает читателю единственно правильную оценку событий. (Например: «И все же мы, хоть и немощные, грешные, но Его (Христа. — О. С.) ученики, и нет на свете ничего более прекрасного, чем созерцание поразительных действий Промысла Спасителя о нашем мире» [Тихон (Шевкунов) 2011, 636].) Благодаря притчевой стратегии активизируется энергия назидательности (что, впрочем, не исключает шутливости, комизма), подкрепляемой прямыми или ироническими инвективами в адрес противников. На этом уровне царит эмблематический логос нарративности и господствует дедуктивный метод освещения событий; все рассказываемое оценивается и судится в контексте и по меркам заранее заданной системы координат. Беспристрастный взгляд, однако, легко обнаружит здесь определенную спекуляцию на безоговорочном доверии читателя. Адресату исподволь все время внушается, что безусловная истинность всех сентенций и оценок повествователя надежно гарантирована его вероисповедной идентичностью, его принадлежностью к той самой, святой и непогрешимой, Традиции, относительно авторитетности которой у нарратора и адресата имеется всецелое предварительное согласие. И под надежным прикрытием этого (заимствуемого у великой древней традиции) авторитета нарратор уверенно и беззаботно выстраивает тот образ православия, который представляется ему и его единомышленникам наиболее «правильным».

И наконец, верхний «слой» или внешняя «оболочка» всего нарративного строения «Несвятых…» (ближайший к читателю, самый броский и, в то же время, самый поверхностный уровень) определяется стратегией так называемого «анекдотического» повествования [Тюпа 2013, 69—78]. Здесь заявляет свои права по видимости легкая, едва ли не развлекательная беллетристика, оперирующая всевозможными забавными случаями, занимательными происшествиями авантюрного и как будто окказионального характера (в том числе и о монахах). Однако с учетом всех особенностей нарративной конструкции книги приходится признать, что тут скорее имеет место квази-анекдотичность. Анализ показывает, что эта якобы чисто развлекательная «легкомысленность» по существу фиктивна, она ловко имитируется, поскольку «мораль» рассказываемых историй, не будучи проявленной эксплицитно, довольно жестко предопределена ценностными рамками подпирающего собою «анекдотический» мир одноголосого мира сказания и притчи. Главки и эпизоды, которые внешне выглядят как анекдоты («Отец Аввакум и псковский уполномоченный»; «Про кота»; «Глава, которую читателям, не знакомым с догматическим богословием, можно пропустить»; история о том, как отец-казначей заснул с мешком в сугробе [Тихон (Шевкунов) 2011, 87], и некоторые потешные истории про отца Рафаила (Огородникова)), в сущности, являются занимательными притчами, т. е. замаскированными поучениями, облеченными в форму веселой байки или хохмы. В них, а отчасти и в нарративно сходных с ними назидательных главах (о четкой границе между вторым и третьим уровнями говорить не приходится), в той или иной мере создается видимость авантюрной непредсказуемости, иллюзия окказиональной картины мира; нагнетаются неожиданности, странности, захватывающие перипетии, иногда — «опасности», «угрозы» и пр. Но эффект «опасной» остросюжетности, кажущегося драматизма в конечном счете безболезненно снимается, полностью устраняется ловкими ухищрениями нарратора, всякий раз успевающего позаботиться об итоговой неуязвимости «правых сил» и о посрамлении «неправых» (одно из немногих исключений — нелепая смерть отца Рафаила [Тихон (Шевкунов) 2011, 627—634]). По этой причине многие истории и микросюжеты выглядят в книге как смешные ужасы (см. об этом ниже).

 Еще раз оговоримся, что границы между вышеперечисленными нарративными уровнями размыты. Этос «покоя» и стратегия «сказания» плавно перетекают в этос «долженствования» и стратегию «притчи», а те в свою очередь — в мнимую анекдотичность отдельных происшествий. Многие истории в книге занимают пограничное положение между главами-притчами и главами-анекдотами («Черный пудель», «Августин», «Что происходило в духовном мире в эти минуты?», «Как Булат стал Иваном», «Теща маршала Жукова» и др.); в них наблюдается текучее, колеблющееся равновесие между нравоучительностью и веселой занимательностью. Но нигде повествование в полной мере не отпускается на волю, нигде не становится всецело индуктивным (когда непосредственный художнический инстинкт наблюдателя-рассказчика «на ощупь» ведет пишущего и читающего к не предрешенным заранее, непредсказуемым обобщениям).

Введение в «серьезную» ткань книги снижающего, гротескового, провокативного элемента (причуды, странности и потешные слабости верующих, иноков, подвижников, как, например, пресловутая «вредность» отца Нафанаила [Тихон (Шевкунов) 2011, 83—104]) подготавливается и как бы санкционируется соответствующими вставками из авторитетных источников — из «Пролога», из Патериков и Житий святых (см.: «О епископе, впавшем в блуд», «О глупых горожанах» и др.). Возможный стрессовый эффект от разнообразных «выкрутасов» героя-нарратора и его православных друзей-знакомых-наставников (дьякона Виктора с его «кошмарным зековским жаргоном» [Тихон (Шевкунов) 2011, 573], «бесноватого Ильи Даниловича» [Тихон (Шевкунов) 2011, 561—567], горе-коммерсанта Н. Блохина [Тихон (Шевкунов) 2011, 461—469], «вредного» отца Нафанаила, озорного инока Рафаила, монаха-каратиста Александра [Тихон (Шевкунов) 2011, 590—592] и прочих) исподволь смягчается рассказами и намеками о том, что, дескать, и великие псковские подвижники иногда чудили, и легендарная дивеевская матушка Фрося, случалось, пошучивала и даже разбавленный спирт пила (глава «Как-то в гостях у матушки» [Тихон (Шевкунов) 2011, 327—330]), но это все ничто в сравнении с их абсолютной и полной православной «идентичностью».

О себе повествователь часто говорит юмористически-самоуничижительно (как и подобает смиренному иноку), но попутно использует такую нарративную тактику, которая едва ли не полностью аннулирует это «самоуничижение». Когда надо подытожить, вынести окончательный вердикт, сформулировать единственно правильный «духовный» взгляд на описанные проблемы и коллизии, то нарратор, ничуть не смущаясь своим «недостоинством», делает это [Тихон (Шевкунов) 2011, 600, 601, 636]. Как уже было отмечено выше, говорящий полагает (и внушает читателю), будто говорит не «от себя», а от лица Традиции и «соборного разума». Т. е. сам он, разумеется, слаб и несовершенен, но «искать» ему больше нечего (все уже «найдено»), остается только расти-вырастать в меру воспринятой истины; а смиренно озвучить давно усвоенные церковью постулаты — чем не богоугодное дело? Правда, церковно-вероучительная бесспорность некоторых из транслируемых нарратором мнений (именно мнений!), версий, оценок и т. п. отнюдь не самоочевидна (см. выше). Между тем априорное безоговорочное доверие читателя-неофита, предписываемое ему базовой нарративной стратегией «Несвятых…», делает в принципе невозможным критическое мышление и любое сомнение по поводу прямо или косвенно утвержденных повествователем идеологем. Доверчивый читатель думает, что, соглашаясь с автором, он тем самым соглашается (в его лице) с великой и священной истиной церкви, и не подозревает о том, что между первым и вторым возможен весьма и весьма чувствительный зазор.

В своей юной (наивной) ипостаси, в образе странника-искателя, повествователь словно уподобляется «новоначальным» читателям «Несвятых» и вместе с тем как бы приглашает читателей сделать встречное усилие, дабы внутренне отождествиться с этим доверчивым, простоватым, но усердным недотепой-неофитом. Предлагает ощутить себя эдаким Иванушкой-простаком, который «попал в сказку» и, с одной стороны, удивляется, пугается, ахает и изумленно чешет затылок [Тихон (Шевкунов) 2011, 9—35], а с другой стороны, наперед знает, что попал правильно, и если не своевольничать, слушаться старших и следовать их подсказкам, то плохого конца у этой «сказки» точно не будет. Там, где этот юноша-простак сомневается, обижается, расхолаживается, упрямится, противится наставникам или каким-то иным образом «ерепенится», читателю так или иначе дают понять, что это глупо, напрасно и непременно кончится конфузом и раскаянием. Тем самым повествователь как бы предупреждает подобные «взбрыки» у читателя и предостерегает от них. Иными словами, предлагая адресату книги психологически уподобиться переживающему «инициацию» наивному герою, нарратор дает читателю своего рода паттерн, образец для подражания, и в то же время обеспечивает ему надежную «подстраховку», властно предвосхищая весь маршрут духовных исканий от исходной точки до конечного пункта. Читатель, внутренне отождествившийся с наивным героем-искателем, оказывается тем самым в достаточно прямом и узком коридоре, ведущем к заранее известной цели.

В изображении действующих лиц в «Несвятых…» явственно присутствуют признаки «ролевого» мышления. Все персонажи довольно ощутимо делятся на «своих» («посвященных» или готовых стать таковыми) и «чужих» («внешних», «профанов», заблуждающихся, явных противников-богоборцев и мнимо-«своих»). В стане «чужих» также оказываются люди, не проявляющие достаточного доверия к транслируемому в книге типу миросозерцания. Это не только активные безбожники, но и всевозможные «умники» (на языке нарратора — «модернисты»), вечно норовящие подвергнуть все аксиомы интеллектуальной критике.

Повествуя о «правильных», положительных героях своих историй (монахах, старцах, мирянах), нарратор зачастую имитирует небрежно-беспристрастную, нейтральную, как бы отстраненно-незаинтересованную позицию. Дескать, ну был такой отец Рафаил, со своими странностями, одни его «терпеть не могли», другие любили, — что хотите, мол, то и думайте [Тихон (Шевкунов) 2011, 599—600]. И вроде бы читатель волен решать сам. Но, в сущности, тут снова имеет место имитация авторской «неназойливости». Потому что все минусы (как бы минусы) о. Рафаила подаются осторожно, уклончиво или юмористически, а как только дело доходит до констатации его достоинств и духовных даров, то о них сообщается в режиме одноголосого, безапелляционного, декларативного монолога. Несколько цитат:

 

«При всем, можно даже признать, хулиганстве отца Рафаила, все отмечали не только удивительную действенность его молитв, но и силу его священнического благословения» [Тихон (Шевкунов) 2011, 615]; «…все, с кем он пил чай, становились православными христианами. Все без исключения! <…> Не знаю ни одного человека, кто, познакомившись с отцом Рафаилом… самым решительным образом не возродился бы к духовной жизни» [Тихон (Шевкунов) 2011, 600]; «…он с радостью отдал Богу все — и обычное человеческое счастье, и радости жизни, и карьеру, и даже свою буйную волю» [Тихон (Шевкунов) 2011, 556].

 

Те, кто почему-либо не принимает, не понимает, осуждает или преследует отца Рафаила, подаются как комически сниженные или карикатурные персонажи, переживают в итоге неловкость, конфуз либо «расплату» за свои ошибки (например, о. Георгий, который испугался езды без руля [Тихон (Шевкунов) 2011, 614]; сам повествователь, вознамерившийся как-то раз без благословения о. Рафаила уехать из обители [Тихон (Шевкунов) 2011, 615—618]; сыщики из органов безопасности, искавшие «подпольную типографию» [Тихон (Шевкунов) 2011, 607—612]). С помощью этого приема нарратор нужным ему образом регулирует симпатии и предпочтения читателя, бдительно охраняя последнего от дезориентации и нежелательных «уклонов» и «вольностей».

 Нежелание считаться с сакральной «нормой» (в том виде, в каком она представлена в книге), умышленные отклонения от нее подвергаются прямому или косвенному порицанию, сюжетному «наказанию» (глава «Что происходило в духовном мире в эти минуты?») либо осмеянию. Но если отклонение совершается вдруг со стороны «правильного», подлежащего апологии и духовной героизации персонажа, тогда оно нередко парадоксальным образом оборачивается некой особой, сокровенной доблестью (см.: «…О том, как мы с князем Зурабом Чавчавадзе нарушали Великий Пост»; «Еще об одном нарушении Устава, или О том, как отец Рафаил оказался Ангелом»; «Отец Аввакум и псковский уполномоченный»).

В «Несвятых…» действует стратегия систематического снижения, дискредитации «чужих» — неверующих, мирских, «внешних» персонажей. Конечно, в смешном положении здесь оказываются не только «чужие», но и «свои». Но только в отношении первых смех выполняет посрамляющую функцию. «Посрамление» осуществляется как бы миролюбиво и снисходительно, беззлобно, почти добродушно. «Чужаки» в «Несвятых…» в большинстве случаев вовсе не ужасные злодеи, а скорее потешные глупцы, запуганные и несчастные советские функционеры, малодушные карьеристы, фарсовые недотепы, упрямцы, умники-зазнайки и пр. Авторский смех делает «чужаков» незначительными, мелкими, нестрашными. Над ними можно добродушно потешаться, нисколько не уважая их личностную самобытность. Читателю везде дают почувствовать, что с «чужаками» все ясно, они насквозь видны и понятны, в них нет никакого «избытка человечности» [Бахтин 1986, 393—394], ничего сверх отведенной им роли статистов, обреченных ошибаться и попадать впросак либо коснеть в своем паскудстве. Диалоги «своих» и «чужих», «посвященных» и «непосвященных» разыгрываются как басенные сценки, в которых «непосвященные» по правилам игры должны либо остаться в дураках, либо признать правоту «посвященных» [Тихон (Шевкунов) 2011, 341—349, 607—612].

Что касается «своих», «образцовых» персонажей, то здесь шутливость выполняет функцию мнимого снижения образа. Почему мнимого? Да, сбивается общий градус патетики, иногда сообщаются какие-то очень земные, очень человеческие («слишком человеческие») подробности, порою — курьезные, «странные», подчас — в утрированной форме («вредность» отца Нафанаила, тюремное сквернословие «старчишки»-отца Виктора, крутой нрав и самодурство архимандрита-наместника Гавриила, страсть к быстрой езде и веселым розыгрышам у о. Рафаила и т. п.). Но в большинстве случаев это не более чем игра с читателем по заранее известным правилам. Игра с читателем, который заранее настроен на апологию героя. Как бы оттягивание и отсрочка этой апологии. Своего рода «смешные ужасы», — словно для того, чтобы доверчивый читатель сказал: «Ах! Как же так?!», но по легко усвояемым из контекста правилам игры заранее, с благодушной уверенностью ждал «happy end’а» или, если счастливый конец невозможен, — итогового оправдания героя. Последнее мы видим на примере сюжетной линии иеромонаха Рафаила (Огородникова), погибшего из-за своей непобедимой страсти к автомобилям и быстрой езде: «И хулиганом он был, и проповедь путно сказать не мог, и со своей машиной зачастую возился больше, чем с нами», но «главное заключалось в том, что мы видели в нем удивительный пример живой веры. Эту духовную силу не спутаешь ни с чем, какими бы чудачествами или слабостями не был порой отягощен человек, такую веру обретший» [Тихон (Шевкунов) 2011, 635]. (К слову, иногда «смешные ужасы» вводятся автором в заглавие новеллы: «…Как мы с князем Зурабом Чавчавадзе нарушали Великий Пост», «Еще об одном нарушении Устава…» и т. п.)

Люди из «мира», назойливо осаждающие духоносных монахов и священников, во многих случаях представлены комично. И вроде бы, с одной стороны, они правильно делают, что преследуют по пятам духовных особ (взыскуют назидания), но при этом они регулярно выступают у повествователя в качестве мишени для высмеивания и подтрунивания. Бестолковые и одинаковые, в любую секунду готовые, словно по мановению волшебной палочки, переходить от упрямства к подобострастию, от испуга и изумления к восторгу и обратно, они предстают как некий фарсовый фон для протагонистов действия, призванных удивлять своими духовными дарами. (Ср.: «Выдержать такой… наплыв посетителей, зачастую капризных… разобиженных, настырных, с кучей неразрешенных проблем, с бесконечными вопросами, обычному человеку было бы просто невозможно» [Тихон (Шевкунов) 2011, 600].) В связи с этим особенно показательны 1) небольшой фрагмент о барышне, которая сначала не хотела носить платок, но потом, всерьез испугавшись шутливых угроз о. Рафаила, стала спать в платке [Тихон (Шевкунов) 2011, 605], и 2) эпизод, где о. Рафаил рассказывает «дамам» («глубоко церковным» родственницам митрополита Питирима) о том, как спастись от медведя и разъяренного кабана [Тихон (Шевкунов) 2011, 621—625]. Второй пример наиболее ощутимо позволяет понять нарративный механизм «смешных ужасов» в «Несвятых…» и, пожалуй, может служить своеобразной нарративной микромоделью всей книги.

Теперь несколько слов об имплицитном читателе анализируемого сборника. Идеальный (предполагаемый и нарративно «проектируемый» автором) адресат «Несвятых…» — это так называемый «простой», предельно доверчивый, в меру любознательный читатель, априорно предрасположенный ко всему исконно-сакральному, традиционному, «незыблемому», чудесному и взыскующий не обременительного для ума, но душеполезного чтения, приятного, неутомительного, однако полноценного в вероучительном плане назидания (вопрос о том, чего здесь больше — простоты или своеобразной инфантильности, мог бы составить предмет отдельного исследования). То, что книга обращена не к интеллектуалам и не к богословски «продвинутым» читателям, видно из многочисленных разъяснений, уточнений, подсказок, «разжевывающих» смысл различных вероучительных и обиходно-церковных деталей, значение тех или иных религиозных понятий (например, толкование церковно-славянских выражений [Тихон (Шевкунов) 2011, 122]). Кроме того, адресат наррации у арх. Тихона (Шевкунова) — это читатель, которому не нужно думать самому. За него уже подумали другие. Как уже отмечалось, время от времени нарратор создает иллюзию, будто предоставляет читателю самостоятельно сделать выводы, но при этом архитектоника организуется таким образом, что возможность самостоятельного решения оказывается по сути фиктивной. Это «свобода» в довольно узком коридоре, в предусмотрительно расчерченном и отгороженном пространстве допустимых трактовок. Формально у читателя остается право выйти за пределы отпущенной ему «свободы», не согласиться. Но, не соглашаясь с одноголосой, монологической правдой нарратора (и его героев-единомышленников), он автоматически попадает в один ряд с мирскими глупцами или «умниками», оказывается таким же нелепым и смешным. Характер комизма в «Несвятых…» — это тоже своего рода средство «проектирования» адресата и пределов его свободы. В пределах смешного участка текста читателю даются четкие ориентиры — что именно смешно, почему смешно, кто смешон и т. д. Адресату дают понять, что безвредность и невинность веселья обеспечена безусловной благонадежностью повествователя. Читателю «Несвятых…», как ребенку, играющему со взрослым, внушается уверенность, что автор ни в коем случае не «заиграется» сам и не даст «заиграться» другим.

В начале статьи говорилось о первичном, непосредственном ощущении от книги архимандрита Тихона (Шевкунова) как от книги очень «беспечной», «беззаботной» по своему тону и эмоциональной атмосфере (в том, что это не просто сборник, а именно целостный текст, охваченный единым сюжетно-композиционным, нарративным и архитектоническим «заданием», мы смогли убедиться в ходе анализа). Подводя итог, приходится признать, что это и так и не так. В известном смысле это крайне «озабоченное» повествование. Повествователь нигде, даже в самых веселых, «анекдотических» историях, не позволяет себе вполне забыться, увлечься, довериться «индуктивной» стихии концептуально не предрешенного живописания действительности, но все время проявляет заботу, попечение о надлежащем вразумлении читателя. Но, с другой стороны, абсолютное отсутствие какого бы то ни было экзистенциально-мировоззренческого беспокойства, вопрошания, сомнений, умственной тревоги, реального поиска, философской проблемности и духовного драматизма (отсутствие, достигаемое а) опорой на непререкаемый авторитет Традиции и б) отождествлением голоса нарратора с аутентичным голосом самой церкви) превращает это произведение в поистине безмятежный, духовно «убаюкивающий» текст, едва ли не сводящий на нет всю грозную серьезность поставленных в нем религиозных вопросов.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Бахтин М. М.

1986 — Литературно-критические статьи. М., 1986.

1979 — Эстетика словесного творчества. М., 1979.

Диодор (Ларионов), Игнатьева М.

2012 — Чудеса в решете // Континент: журнал. Электронное издание. 2012. 2-й квартал. http://e-continent.de/electronic/kontingent/larionov-ignatyeva/2k1s2012/

Тихон (Шевкунов), архимандрит.

2011 — «Несвятые святые» и другие рассказы. М., 2011.

Тюпа В. И.

2016 — Введение в сравнительную нарратологию. М., 2016.

2013 — Дискурс / Жанр. М., 2013.

 

© О. Н. Скляров, 2017

 

.